Великая Победа.Правда Войны

Пакт о ненападении, план "Барбаросса", Великая Отечественная война, Брестская крепость, 1941, Битва за Москву, Красная Армия, лица войны, фронтовая разведка, 1942, народное ополчение, "Красная звезда", публицистика войны, СССР, Сталинград, документы, каратели, немецкая армия, артиллерия, сводки с фронтов, 1943, Ржевская трагедия, блокада Ленинграда, НКВД, воспоминания, солдаты, плакаты, Курская дуга, десантники, память войны, танковые сражения, годы войны, партизанское движение, воздушные дуэли, операция "Багратион", самоотверженный подвиг, архив, союзники, подводники, 1944, офицеры, освобождение Европы, "Правда", мемуары, Крым, будни войны, 1945, Акт о капитуляции Германии, взятие Берлина, Победа

1941-1945

Воспоминания ветеранов Красной Армии

Горбачевский Борис Сергеевич

"Ржевская мясорубка"

Издание: Москва, Яуза, Эксмо, 2007 год

(сокращённая редакция)

В тылу вдруг один за другим слышатся бомбовые удары! «Юнкерсы»?! Видно, пытаются подавить резервы, идущие к переднему краю! Сколько раз предупреждали о маскировке! Стихло… опять тишина… Противник пока молчит… Справиться с ним будет нелегко, но у нас есть танки, и не какие-нибудь, а «тридцатьчетверки» — лучшие танки в мире!

Да и артиллеристы и «катюши» еще до атаки разнесут в щепки всю их оборону, и самолеты нас поддержат — немцам не устоять, так и командиры говорят… Тихо… только оружие иногда побрякивает, у нас и там, на их стороне…

Все так безобидно, покойно, так манит к согласию — зачем людям убивать друг друга?.. «Есть перед боем час большой тишины, иногда не час — минута… Нигде не бывает такой тишины, как на войне…» — точно замечено у Константина Симонова. Остаются считаные минуты… Не отпускает щемящая мысль о маме…

Вдруг всплывает в памяти стишок «Человек рассеянный с улицы Бассейной»… У меня в руках винтовка, чувствую себя спокойно: я не один — рядом, тоже затаив дыхание, замерли солдаты нашего отделения, они здесь, со мной, готовы прийти на помощь… Всматриваюсь в движение у немцев, жду команды… Все сильнее разгорается зарево восхода, отчего чуть темнеет голубизна неба, как при закате — время поворачивает вспять?.. — да нет же, этого не может быть…

Комроты подает сигнал приготовиться. И вдруг я ощущаю полное одиночество, в огромном мире я — один! В высоте — зеленая ракета. В голову пробивается голос командира:

— За мной! Вперед! В атаку!

Ох! как трудно оторваться от земли. Кажется, ты распластан, врос в землю, не сдвинуться — ни рук, ни ног, их просто нет… У меня не хватает обеих рук?.. «Окоп — твоя последняя надежная крепость». Последние секунды… Забудь обо всем, солдат: приказ прозвучал. Поднимайся, друг… Давай же… Вперед… Время странно растягивается, движется скачками, в оставшееся мгновение успеваю увидеть яркое небо! чудное земное поле! — и, стиснув зубы, уже ни о чем не думая, враз отключив сознание, приподнимаюсь в своей норе, неумолимая сила исполнения долга вмиг выталкивает меня из окопа, швыряет вперед, и я уже бегу! вместе со всеми, наклонив голову, прикрытую каской, как нас учили — низко пригибаясь, выставив вперед винтовку с привинченным штыком; я очень спешу, стараясь не отстать от бегущих рядом, и, как все, ошалело ору, хотя чувствую холодную испарину на лбу под каской, но напрягаю легкие и кричу: «Ура-а! Ура-а!..» — и этот объединяющий крик придает какие-то новые, неведомые силы, приглушает, подавляет страх.

Атакуем в лоб, эшелонами, рота продвигается не в первой цепи — перед нами, за нами спешат другие; кому удается, стараются следовать за танками — все-таки защита, но это там, впереди, мы еще не догнали танки. Вперед, вперед, до высоты осталось метров триста, мы уже одолели больше половины пути!..

И тут подают голос немецкие траншеи. Усиливающийся с каждой минутой губительный огонь враз оглушает всех атакующих пулеметным шквалом. Вслед за пулеметами хрипло затявкали минометы. Загрохотала артиллерия. Высоко взметнулись огромные фонтаны земли с живыми и мертвыми. Тысячи осколков, как ядовитые скорпионы, впиваются в людей, рвут тела и землю. Как же так?! Выходит, наши артиллеристы не разведали расположение огневых точек, тридцать минут били впустую?..

Ничего! Танки идут впереди с пехотой на бортах, успешно проскочив минные поля, приближаются к переднему краю противника, надвигаются всей своей громадой, ведя на ходу огонь по огневым точкам, — они сейчас все поправят, вот-вот подберутся к немецким траншеям, тотчас туда посыпятся гранаты, а танки станут утюжить окопы…

Внезапно со стороны Ржева над полем появились бомбардировщики. Уверенно и нахально они принялись за танки. Один танк… другой… третий… — от прямых попаданий машины вспыхивали, превращаясь в огромные черно-багровые костры; но оставшиеся, быстро рассредоточившись, продолжают двигаться к цели. Бомбардировщики летят звеньями. Головной, включив сирену, легко входит в пике и, сбросив бомбу на цель, взмывает вверх. За ним, по цепочке, пикируют второй, третий, четвертый… десятый, образовав над успевшими разойтись танками своеобразный круг. Кровавое пиршество стервятников, происходящее на глазах рвущихся вперед солдат, вносит смятение — где же наши истребители, почему не прилетели защищать танкистов, пехоту?! Одна группа хищников, отбомбившись, улетела, но на ее месте уже появилась следующая, и все повторяется — выстроившись в беспощадный «хоровод», они не выпускают из рокового круга свои жертвы…

С того ужасного дня я не мог выносить дикого, звериного рева пикировщиков. Этот вой разрывает голову на куски, леденит душу, ввергает в смятение, парализует, как взгляд ядовитой кобры, и еще долго-долго звучит в ушах. Даже после войны я ни разу не посмел сходить в зоопарк: мне казалось, если услышу звериный рык, произойдет нервный срыв.

Все же расправа над танками не удалась полностью, уничтожить их все немцам не удалось: пехота так же, несмотря на плотный пулеметный огонь с фронта и флангов, продолжает наступление, наши цепи приближаются к первой линии окопов противника. Однако добраться до нее с ходу не удается, и бойцы, залегая за кусты, бугорки, прячась в лощинах, воронках, ведут из-за укрытий прицельный огонь по огневым точкам.

Воздух сотрясают нарастающий гул и грохот мощных взрывов! Это противник пустил в ход тяжелую дальнобойную артиллерию, пытается отсечь пехоту от танков, а сильно поредевшие первые цепи — от идущих следом за ними. Воздуха больше нет. Дышать все труднее. Горло пересохло, мучит жажда, задыхаюсь от тошноты. Где небо, где земля, мы уже не понимаем, все вокруг куда-то исчезло, куда — никто уже ни понять, ни ощутить не может, сердце колотится так, что вот-вот вырвется из тела, и где-то внутри яростной волной нарастает ненависть к тем, кто так безжалостно нас уничтожает.

Читайте также:

Сталинград

"Ржевская мясорубка"

"Кроваво-красный снег"

"Беспощадная бойня Восточного фронта"

Женщины-солдаты

"Передовой отряд смерти"

"Я был власовцем"

"Блокада Ленинграда"

Штрафные батальоны

"Хроника рядового разведчика"

Каратели

"Последний солдат третьего рейха"

— Вперед! Вперед! — кричат оставшиеся в живых командиры и замертво валятся рядом со своими бойцами.

Люди механически двигаются вперед, и многие гибнут — но мы уже не принадлежим себе, нас всех захватила непонятная дикая стихия боя. Взрывы, осколки и пули разметали солдатские цепи, рвут на куски живых и мертвых. Как люди способны такое выдержать? Как уберечься в этом аду? Ряды наступающих редеют, но их заполняют все новые цепи. Остатки прежних рот, батальонов превратились в обезумевшие толпы рвущихся вперед отчаявшихся людей. Грохот боя заглушает отчаянные крики раненых; санитары, рискуя собой, мечутся между стеной шквального огня и жуткими этими криками — пытаясь спасти, стаскивают искалеченных, окровавленных в ближайшие воронки. В гуле и свисте снарядов мы перестаем узнавать друг друга. Побледневшие лица, сжатые губы. У многих лица дрожат от страха. Кого-то рвет. Кто-то плачет на ходу, и слезы, перемешанные с потом и грязью, текут по лицу, ослепляя глаза. Кто-то от шока в мокрых штанах, с кем-то — того хуже. Вокруг дикий мат. Кто-то пытается перекреститься на бегу, с мольбой взглядывая на небо. Кто-то зовет какую-то Маруську.

Внезапно я дернулся, за меня ухватился раненый, тянет вниз, кричит мне прямо в лицо:

— Это я — Женя! Мы… из одной казармы…

Да это ведь Женька! Наш Женечка! Лихорадочный взгляд, в глазах черная тень надвигающейся смерти. Потрясенный, киваю, лепечу почему-то шепотом:

— Да, Женечка, да…

Надрываясь, он надсадно хрипит, силясь выговорить какие-то слова, а я их еле слышу:

— Меня сейчас… не станет… Вы это понимаете?.. Понимаете?.. Найдите маму, умоляю…

Больше наш ротный любимец ничего произнести не смог — кровь хлынула из горла, широким потоком разлилась по груди. Он опрокинулся на землю. Все кончено. На мгновение я забылся…

…В уши ворвался шум. Увидел перед собой лицо Женечки. Оно вновь преобразилось — стало красивым и озаренным, как прежде. Со всех сторон раздавались отчаянные крики, от которых можно сойти с ума. Я приподнялся и побежал догонять своих. Над полем стоял непрерывный вопль:

— Мандавошки!

— Где моя нога?

— Санитар! Санитар!

— Летчики, спасите нас!

— Что вы с нами сделали?! Гоните, как скотину, на пулеметы!

Опять этот хриплый голос:

— Маруська, где ты?

Атаки следовали одна за другой. Сражение разгоралось, росли горы трупов. Мы приближались к вражеским траншеям. Это самая трудная минута боя. Ночью минеры проделали проходы в минных полях, сейчас по ним устремлялись остатки наступающих, я видел, как первые уже достигли траншей, ворвались в них, шла сумасшедшая рукопашно-штыковая схватка. Но я не успеваю добежать. Последнее, услышанное мной, — чей-то безумный крик. С этим криком я ощутил, болезненно и остро, как что-то холодное, скользкое, тупое ударило меня в затылок, оглушило, вмиг пригнуло к груди голову; от сильного толчка меня резко качнуло, бросило вперед, и я рухнул лицом на землю.

Но сознания не потерял. Почувствовал, что задыхаюсь, рот и нос забило землей и грязной травой, выплюнул — дышать стало легче. С трудом приподняв голову, увидел бойцов, пробегающих мимо крупной воронки. Мне туда. Пополз и перевалил внутрь. Несколько минут я ничего не понимал от потрясения, ничего не замечал вокруг, трясущимися руками ощупывал голову, пытаясь определить, куда меня занесло.

Рука наткнулась на кусок металла — пробив гимнастерку, рубаху, нечто страшное застряло в шее ниже затылка. Что это?! Осколок?! Крови не было — но это не успокоило! Кровь и боль придут позднее, я знаю! Вот тут, наверно, я опять потерял сознание.

Когда я пришел в себя, глазам предстало жуткое зрелище. Напротив весь в крови и грязи лежал солдат с расколотым черепом и уже остекленевшими глазами; видно, смертельно раненный, он оказался возле воронки, сумел как-то сползти… Справа совсем близко от меня полусидел, привалившись к скату воронки, еще один — он был в беспамятстве; из его распоротого осколком живота на землю вываливались внутренности — он механически, рукой до локтя в крови, старался запихнуть их обратно.

До леса я добрался не скоро…

Подробности об этих боях я узнал позднее, уже в медсанбате, многое восстановил после войны по документам и воспоминаниям участников боев.

Не считаясь с потерями — а были они огромны! — командование 30-й армии продолжало посылать все новые батальоны на бойню, только так и можно назвать то, что я увидел на поле боя. И командиры, и солдаты все яснее понимали бессмысленность происходящего: взяты или не взяты деревни, за которые они клали головы, это нисколько не помогало решить задачу, взять Ржев. Все чаще солдата охватывало равнодушие, но ему объясняли, что он не прав в своих слишком простых окопных рассуждениях. Оказывается, есть высшая стратегия, ему неведомая: каждая взятая деревня — это еще один шаг на пути выталкивания противника.

Западнее Ржева «выталкивание» проходило с осложнениями. Тут, на участке перед 30-й армией, к середине лета 1942 года немцы создали глубокоэшелонированную полосу обороны — более пятисот дотов и дзотов, противотанковые рвы семиметровой длины, три полукилометровых лесных завала. Каждый населенный пункт, находившийся в руках противника, был превращен в самостоятельный узел обороны с дотами и дзотами, траншеями и ходами сообщения.

В двадцати-ста метрах перед передним краем разместили несколько рядов сплошных проволочных заграждений. Все вокруг было заранее точно пристреляно. Предусмотрели даже известный комфорт: почти каждое отделение имело свой блиндаж с электропроводкой и двухъярусными нарами. Сооружая мощные глубокоэшелонированные оборонительные рубежи, немецкое командование рассчитывало сделать Ржев неприступным, надолго задержать здесь наши войска. И это им полностью удалось. Уже восемь месяцев 30-я армия вела кровопролитные бои под Ржевом, но не могла прорвать линию обороны противника.

Концентрируя силы для нового наступления, командующий 30-й армией Лелюшенко принял решение ввести в бой свой основной резерв — 215-ю стрелковую дивизию, придав ей для усиления танковую бригаду и отдельный артиллерийский полк.

24 августа 1942 года началось очередное сражение. В первых же боях были выдвинуты на прямую наводку 76-мм пушки, благодаря чему дивизия выбила немцев из двух деревень — Коровино и Копытихи. Третья деревня — Губино — несколько раз переходила из рук в руки и наконец была взята окончательно.

В результате августовских боев армии удалось в нескольких местах прорвать оборону, очистить левый берег Волги и продвинуться в глубь обороны противника на три километра.

До Ржева оставалось шесть километров — всего шесть километров! Однако чтобы их преодолеть и окончательно выдавить противника, заставить его покинуть многострадальный Ржев — «город-фронт», как его называли, потребовалось еще полгода жесточайших сражений.

В первых числах сентября — я в это время находился в медсанбате — 215-я дивизия получила приказ одним стрелковым полком форсировать Волгу, чтобы создать плацдарм для наступления западнее Ржева и отрезать пути отступления Ржевской группировке врага. Задача была непростая, учитывая наличие значительной водной преграды и отсутствие средств переправы. Выпала она на долю 711-го стрелкового полка. Неоднократные попытки переправиться на правый берег оказались безуспешными: бойцы попадали под обстрел или тонули, не справившись с течением, остальные возвращались к исходному рубежу. Тогда комдив попробовал изменить план: пройти вверх по левому берегу и форсировать Волгу в другом месте. Но и эта операция не увенчалась успехом.

Во время боев за Ржев погиб Степан Давыдов — наш «дядя Степа», один из лучших курсантов-тюменцев. Через много лет его товарищ Павел Шеховцев подробно рассказал, как это произошло; привожу выдержки из его воспоминаний:

«В конце августа 1942 года, после длительных переходов дивизия прибыла под Ржев. Авиация противника господствовала в воздухе. Солдаты, кто как мог, придумывали, как давать отпор стервятникам. Степан установил свой „максим“ на колесо разбитой телеги , сделал приспособления для стрельбы по самолетам противника. В шутку его затею называли „зенитной установкой Давыдова“.

Помню, 26 августа 1942 года был особенно большой налет авиации. „Юнкерсы-87“ с пронзительным воем обстреливали нас из пулеметов и сбрасывали бомбы. Степан, замаскировавшись в кустах, из своего окопчика давал очередь за очередью по самолетам. Один за другим два Ю-87, не выходя из пике, врезались в землю; третий, потянув за собой черный шлейф дыма, упал на территории противника. Через полчаса налет повторился. На нас пикировали десять Ю-88 и двадцать Ю-87. Казалось, на земле не осталось ничего живого. Однако пулемет Степана бил по самолетам. Один из стервятников спикировал на Степана, бомба сделала перелет. Следом спикировал другой — и пулемет смолк.

После налета мы подбежали к Степану. На краю воронки лежал разбитый пулемет. Взрывной волной Степана выбросило из окопа, он лежал навзничь, весь залепленный грязью. Кто-то принес котелок с водой, и мы начали промывать ему лицо и глаза. Вскоре Степан пришел в себя, а через три дня был снова в строю. „Зенитная установка Давыдова“ послужила для бронебойщиков примером. Они стали приспосабливать свои ружья для огня по самолетам. Это было у деревни Дураково. А вскоре поступил приказ отойти.

После суточного отдыха 711-й полк двинулся к Ржеву, а 21 сентября 1942 года, во взаимодействии с другими подразделениями, из района городского леса начал наступление на город. Степан на бегу стрелял из пулемета МГ, который ему дали взамен разбитого „максима“, пока не достиг немецких траншей. Вначале немцы дрогнули, отступили, а потом опомнились и пошли в контратаку. Завязались кровопролитные бои за каждый шаг, за каждый дом. Все же бойцы 711-го, 707-го полков, а также 2-я Гвардейская дивизия захватили несколько кварталов города, где развернулись уличные бои с переменным успехом.

Потянулись дни уличных боев, один на другой похожие: то наши займут дом и выгодные подступы к нему, то немцы. Порою непонятно было, где наши, а где противник. В разгар боев, когда немцы, получив подкрепление, при поддержке танков пошли в контрнаступление, случилась беда — 2 октября погиб мой товарищ и любимец курсантской группы, пулеметчик 711-го стрелкового полка 215-й дивизии ефрейтор Давыдов Степан Яковлевич. Через два дня, когда положение несколько стабилизировалось, нашли мертвого Степана у пулемета».

Степан считал, что настоящего солдата отличают два необходимых свойства: уметь воевать и беречь товарища. И то и другое он доказал собственным примером. Только вот сам не уберегся…

Когда, выбираясь с поля боя, я выполз на дорогу, по ней брело множество раненых. Шатаясь, я побрел следом. Нас объезжали повозки с тяжелоранеными; они часто останавливались, подбирая тех, кто уже не мог двигаться сам. Наконец мы увидели впереди санитарные палатки, их было много. Я сразу забеспокоился: от передовой километров пять, слишком близко, один удар дальнобойной артиллерии — и от всех этих палаток ничего не останется. Словно в подтверждение прогремел мощный взрыв, на лес налетел шквальный ветер, послышался зловещий шум, треск падающих деревьев. Я передвинулся поближе к палатке, возле которой стояла сестра:

— Почему медсанбат так близко к передовой?!

Медсестра улыбнулась моей тревоге:

— Не волнуйся, солдат, во время боев мы всегда организуем медпункты возможно ближе. Для раненого, особенно тяжелого, даже лишняя минута без помощи, не то что час или сутки, может стать последней.

Я побрел к лесу… Нелегко прийти в себя, вступить в другой мир, где смятенная душа может хоть немного освободиться от жутких впечатлений боя. Здесь живет надежда на волшебные руки врача, которые выведут тебя из пределов, где реальностью стала смерть.

Обитель медиков — это настоящий лесной городок, с широкими просеками, просторными зелеными полянами, красивыми лесными дорожками и тропинками. Ощущение, что ты попал на мирный тихий островок — царство покоя и согласия среди бушующего вокруг огненного смерча.

Основным ориентиром для всех прибывающих с переднего края пешим ходом и конной тягой служил установленный при входе в городок столб с фанерками-указателями. В большой сдвоенной палатке как раз напротив главного ориентира размещался сортировочный пункт. Усевшись на пенек, я перевел дух и огляделся. На поляне лежали и сидели на траве раненые; санитар записывал новоприбывших, затем к ним подходил врач, беседовал с каждым, осматривал, нередко тотчас направлял в палатку хирурга, ломая порядок очереди, и шел дальше, определяя нашу дальнейшую судьбу.

Санитара сменили две медсестры, от них я узнал, что врачи ругаются на поток самострелов (особенно из южных республик) и симулянтов. Чего только не придумывают самострелы, чтобы замести следы своего поступка: стреляются через хлеб, тряпку, консервную банку; просят других бойцов подсобить; выставляют над окопом левую руку — тут уж немецкие снайперы им помогают. Досаждают врачам и симулянты: приходит человек, держится за живот, стонет. Но чаще такой «больной» молча уходит; наглядевшись на работу врачей, понимает: не так-то легко их обмануть. Все эти хитрости врачи часто разгадывают, а тогда — «сознанка» и трибунал.

Вызвали меня уже под вечер. Выслушав мой рассказ, врач разрезал одежду вокруг раны, внимательно осмотрел, прощупал, и не успел я опомниться, как он что-то вытащил из меня. Пошла кровь, я почувствовал, но врач и сестра быстро ее остановили.

— Осколок, скорее всего от мины, — констатировал врач. — Застрял в мягкой ткани шеи. Повезло тебе, еще как повезло — можно сказать, по трамвайному билету жизнь выиграл. Обессилел мерзавец, побольше бы силенок — прошил шею насквозь и конец. — Он положил на мою ладонь кусочек металла величиной с царский пятак: — Получай, солдат, подарок от немцев. На память.

Рану промыли, слегка обрезали по краям, обработали йодом и забинтовали. Вручили бумажку с номером палатки, куда я должен проследовать, и велели прийти в перевязочную через три дня. Я обрадовался — кажется, легко отделался, через три дня в полк.

Выйдя из палатки, увидел, что раненых еще прибавилось. Как медики справлялись с такой массой раненых?! Позднее, присмотревшись к их работе, я понял, что нашим полковым командирам было бы неплохо поучиться у них организованности и самоотверженности. Думаю, с таким мнением согласились бы многие солдаты, побывавшие на моем месте.

В первую ночь я без сил свалился на койку и тут же заснул. Палатка была набита ранеными до отказа — храп, разговоры, стоны и крики боли, хождения; раненые часто вставали, кто-то выходил по нужде, кто-то покурить или просто на свежий воздух, и все шли мимо меня. Но я не реагировал ни на что — Я СПАЛ. Пока меня не разбудили утром и не позвали есть.

На следующее утро я вернулся к облюбованному вчера пеньку — моему наблюдательному пункту. Я уже знал: нашей 1-й стрелковой роты 1-го батальона 711-го стрелкового полка больше не существует. Из ста тридцати шести в строю осталось человек восемь рядовых. Остальные погибли или ранены. Погиб наш командир старший лейтенант Сухомиров. Комиссара тяжело ранило осколком — его отправили в полевой госпиталь. Из трех командиров взвода убиты двое.

Трагичной оказалась и судьба батареи «сорокапяток», в которой я так недолго прослужил. Артиллеристы катили пушки вместе с пехотой. «Юнкерсы» забросали бомбами и людей, и пушки. Многие погибли. Об этом со слезами на глазах рассказал мне — кто бы думал?! — Осип Осипович, старшина артподразделения. Раненный осколком в ягодицу, он кое-как выбрался из боя и теперь лежал на животе и жалко стонал, ожидая отправки в госпиталь.

Кто-то рассказал, что наш повар долго ждал возвращения роты, несколько раз подогревал обильный обед, заказанный нашим командиром. Прошло много времени, но никто не возвращался, и повар, поняв, что произошло, заплакал, к еде не притронулся. Зато старшина, которого так не любил Шурка, спокойно съел две порции уже остывшего супа, две порции каши и завалился спать, оглашая лес своим противным хрюкающим храпом.

Круглые сутки в операционных происходило кровавое действо: резали ноги, руки, пальцы, вправляли челюсти, собирали по частям раздробленные кости, придумывали различные способы, как лучше привести в порядок лица, уши, носы, ноги, руки. Но даже здесь часто умирали, в основном от гангрены и столбняка — солдат грязный, завшивленный, а тут ранение; конечно, делали противостолбнячные уколы, но нередко оказывалось поздно. Случалось, когда кончалась консервированная кровь, донорами становились сами врачи, медсестры, санитары. Аптека медсанбата была небогата: раны, как правило, обрабатывали перекисью, йодом, риванолом, иногда — мазью Вишневского, затем накладывали повязку. Не хватало наркоза, тогда от боли спасал и опиум, в нем медики не испытывали нужды.

Вторая ночь в медсанбате оказалась для меня нелегкой. Поначалу — крепчайший сон, а затем вдруг пошли сновидения — и какие! Что это — ночная игра воображения, отголосок страшных впечатлений, разбушевались потусторонние силы? Остаток ночи обернулся для меня кошмаром, фантастические картины цепко держали в своей власти, заставляя сопереживать, радоваться, плакать, содрогаться.

А на операционной на поляне в тот день произошло настоящее чудо. Сотворили его два доктора и два минера.

Обычно в прибывающие повозки бывало набито столько раненых, сколько поместится. Вдруг привезли только одного. Осторожно переложили на носилки и опустили на землю. На поляне его уже ждали. Видно, особый случай. Собрался персонал: начальник госпиталя, еще один врач и почему-то минеры со всем снаряжением. Стало ясно: случилось что-то необычное. Суетились медсестры, санитары.

Чего только не бывает на войне! В солдата сзади, ниже пояса, врезалась маленькая мина, выпущенная из ротного миномета. Пробив одежду, она придавила бойцу все внутренности и, обессиленная, застряла в теле, наружу торчал только стабилизатор. По счастью, почему-то не сработал взрыватель, но раненому не позавидуешь, неожиданный получил «подарок».

Солдат лежал на животе, молча переносил страх и боль, лицо его покрылось испариной и почернело от сердечных мук. Страшась шевельнуться, он напрягался струной, дрожь судорогой пробегала по его телу. Волновались все: взрыватель мог сработать в любую минуту, тогда все взлетят на воздух, всех разорвет на клочки — и солдата, и его спасителей.

Из всех операционных вывели врачей и медсестер. Вокруг поляны выставили оцепление, никого и близко не подпускали. Начальник медсанбата, опытный военный хирург — выпускник Ленинградской военно-медицинской академии, посоветовавшись с минерами, сам принялся за уникальную операцию. Ему помогали минеры и молодой врач-доброволец.

Весь медсанбат буквально замер. Взоры медиков и раненых (солдатский телеграф уже разнес новость) были устремлены в сторону операционной. Операция продолжалась примерно час. Ко всеобщей радости, закончилась она удачно. Минеры мигом лишили мину взрывателя. Врачи тоже как следует справились с не менее сложной задачей: извлекли из тела мину — это маленькое чудовище — и остановили кровь. Вокруг облегченно вздохнули, кто-то даже крикнул «ура», все рукоплескали врачам и минерам.

Об этой удивительной истории вскоре написала дивизионка, автор поведал и о дальнейшей судьбе солдата: его отправили в полевой госпиталь, так как мина, не повредив внутренних органов, занесла сильную инфекцию.

Батальон выздоравливающих размещался в некогда большой деревне в трех-четырех километрах от медсанбата. Деревня уже давно опустела: мужиков успели забрать в Красную Армию, кто-то погиб еще в сорок первом, женщин угнали в Германию, были и такие, кто сам бежал следом за немцами, а стариков и детишек вывезли за фронтовую зону сначала немцы, заняв деревню, а потом наши, освободив ее. Часть батальона размещалась в трех сохранившихся избах. Одну избу занимали медпункт и перевязочная, в ней жили врач, медсестра и санитары, в двух других — раненые, в нашей избе было человек двадцать. Метрах в трехстах от деревни вырыли на всякий случай глубокие щели-бомбоубежища. После каждого боя в батальон поступало человек двести пополнения, и, хотя примерно столько же возвращалось в полки, теснота была страшная, поэтому жили и в опустевших немецких блиндажах, и в расположенных в лесу палатках. Благо еще было сравнительно нехолодно, а раненые были сорта «выздоравливающие» — то есть ходячие и, значит, сами могли дотопать до кухни.

Режим был такой: после завтрака шла так называемая «легкая боевая подготовка», затем обед, политзанятия и три часа свободного времени. Дважды в неделю все мы проходили медицинский осмотр. Начальство требовало «побольше выписывать», и с ранеными не церемонились: часто выписывали недолечившихся; врачи считали, что главное — покончить с инфекцией и привести в порядок руки-ноги. Однажды произошел скандал. Старшая сестра батальона случайно оказалась свидетельницей разговора начштаба дивизии с начальником медсанбата, первый обвинял второго: «Каждый солдат на учете, не говоря уже о командирах, а вы сентиментальничаете!..» Начальник медсанбата не стал возражать, просто прислал в батальон комиссию. Комиссия из трех врачей трудилась два дня, тщательно всех осмотрели. В результате двадцать один солдат и трое командиров были отправлены на передовую.

Командовал батальоном для выздоравливающих старший лейтенант с пустым рукавом вместо левой руки. Звали его Сергей Иванович Токмаков. После тяжелого ранения и госпиталя он отказался от предложения комиссоваться и добился отправки на фронт. Командиром он был храбрым и человеком добрым, старался, как мог, нас поддержать: заботился о своевременном поступлении пищи, следил за состоянием раненых, сроками перевязок, доставкой писем и газет. Он же проводил с нами занятия по боевой подготовке — понятно, в облегченном виде: больше времени уделял обобщению фронтового опыта, расспрашивал каждого о недочетах в частях, подсказывал, как можно избежать или не допустить их.

При командире состояли старшина и фельдшер, помогая ему справляться с делами батальона. Старшина (мой пятый по счету) Фока Степаныч был из санитаров, любил порядок и дисциплину, его так и прозвали — «ПД». Особое внимание он обращал на время подъема и отбоя. Заглядывал и в жилища; если видел их неубранными, замечал немытую посуду на столе или грязный пол, натыкался на небритых солдат, всегда старался отыскать ключик к каждому, а потом по-доброму спрашивал: «Вы согласны со мной?» Впервые я встретил старшину, который обращался к нам на «вы», очевидно, по примеру своего командира. Если солдат соглашался, старшина твердо верил, что тот непременно учтет его замечание. Особенно хвалили старшину, когда он придумал и устроил для нас простейшую баню: врыли в землю четыре столба, обтянули их плащ-палатками и водрузили наверх продырявленную бочку, один человек лил воду, другой мылся. Раненые ходили чистыми и радовались.

Посреди нашей избы стоял огромный, крепко сбитый стол, сделанный каким-то деревенским умельцем, — видимо, прежде в избе жила большая семья. Каждое утро за этим столом происходил важный ритуал. Полевая кухня вместе с едой привозила в широких крепких мешках буханки хлеба — все одинакового размера, по килограмму, их укладывали по пятьдесят штук на стол, и солдат-хлеборез одним легким ударом острого ножа разрезал каждую точно пополам; все дивились глазомеру резчика, оказалось — он снайпер. Затем в избу приглашали по пять человек, каждый становился спиной к столу и выкликал свою пайку. Не помню случая, чтобы кто-то оказался недовольным. Говорят, подобного способа дележа фронтовики придерживались повсюду. Думаю, не ошибусь, если предположу, что пришел он в армию из лагерей. Узнав от военнопленных о нехитром способе распределения хлеба, немцы нередко обращались к нам на передовой: «Рус, кончай делить пайки, давай воевать!» >На политзанятиях в помещение набивалось с полсотни раненых, сидели на широких подоконниках, в сенях, на полу. Комиссар попался злющий как черт, да и балбеса, равного ему, я не встречал. Занятия он проводил своеобразно: задаст вопрос — и сам же на него отвечает, причем, как правило, цитатами из речей товарища Сталина. Тупость его поражала. Однажды его спросили:

— Почему мы так долго не можем взять Ржев?

Комиссару вопрос был неприятен, но он быстро нашелся и спокойно ответил:

— Верховный Главнокомандующий не скрывает, что немцы крепко обороняются. Но нужно понимать: это они от отчаяния и от страха наказания за совершенные преступления.

После этого случая комиссар перешел к новой тактике в проведении занятий: не позволял себя перебивать и старался уложиться точно в отведенное время, после чего быстро уходил.

Между тем я чувствовал, у всех накопилась тьма горьких и страшных вопросов, камнем лежали они на сердце людей. Как, у кого спросить об огромных потерях? Или почему не хоронят убитых? Почему авиация не прикрывает пехоту? Почему артиллеристам не удается поразить огневые точки противника? Что происходит в тылу — почему полны ужасной безысходности письма из дома? А лютое поведение многих командиров, комиссаров, особистов — почему все чаще солдат говорит: «Не бойся чужого — бойся своего»?..

Вопросы — без ответов. Одни страшились спрашивать: глядишь, сообщат куда следует; другим было до лампочки, третьи не верили, что услышат правду. Умным был тот, кто сказал: «Какой правды вы ждете, если тот же комиссар или командир уверены, что среди их слушателей обязательно найдется „свой“ из особистов?» Выходит, не очень-то мы доверяли и себе, и другим. Конечно, были и такие, кто ни с кем не спорил, придерживаясь старого правила: плетью обуха не перешибешь.

И все же трудно постоянно молчать, и солдаты говорили.

Здесь, в батальоне выздоравливающих, я прошел еще один курс военного университета, может быть, самый важный — человеческий. Среди нас оказались солдаты из разных полков и батарей, но больше всего — новобранцев. И стало понятно, почему их так много среди раненых, они рассказали сами. Их привезли из Пензы ночью, высадили из вагонов и уже ранним утром, что называется с ходу, погнали на штурм высоты. Писари не успели даже внести их имена в списки, повара — покормить. В военном деле это были полные неумехи — обучали их не больше месяца. Потери среди них были огромны, как и число раненых. С тех пор, когда привозили новобранцев, о них говорили: «Пенза пришла…» Сколько их полегло — не сосчитать!

…Наступает ночь. Не спится. Поначалу царит полное молчание, каждый предается собственным мыслям. И вдруг, как тоненький ручеек весной, кто-то заговорит, и польются рассказы… Часто говорили о прошлом, каждый припоминал что-то светлое — как не поведать про свой дом, свою хозяйку, мальца, коровушку-кормилицу, что молоком поила подчас всю деревню. Вспоминая свою прошлую жизнь и один, и другой, и сотый раз, человек всякий раз отыскивал что-то новое, радостное, согревающее его душу.

А фронтовые впечатления! Сколько их накопилось у каждого, если учитывать, что многие из попавших в батальон начинали свой боевой путь от Москвы. Один вспоминает, как стал опытным разведчиком: с первого раза, забравшись в немецкие траншеи, приволок жирного, как окорок, вахмистра — с того и началось… Другой не может забыть, как комдив поцеловал его и наградил медалью «За отвагу» — никто лучше не мог с первого-второго снаряда уничтожить вражеский дзот.

Как не рассказать и такого случая. Командир послал солдата за почтой. И встретил его не какой-нибудь затюканный почтовик, а милая девушка — самая что ни на есть любушка! Но, как ни очаровывал ее солдат, какие высокие слова ни говорил, как ни хвастался медалью «За отвагу» — в общем, как ни наступал и в лоб, и с флангов, оборону девичьего сердца прорвать не смог! Сколько всего пришлось придумать для командира, чтобы к вечеру опять его отпустил на почту — и командир отпустил-таки: уж очень сам он ждал письма от родных из осажденного Ленинграда. А солдат — настойчивый был мужик! — добился-таки своего.

Как видно, наступает в разговоре такой момент откровенности и доверия, когда душа раскрывается настежь, когда хочется выговориться свободно, легко, не ожидая ни от кого гадостного поступка, ни на что не оглядываясь. И вправду! — все свои; кто знает, может, и живем-то последние денечки… В батальоне четверо раненых уже по второму разу, один говорит: «Бог миловал. А вот обернется ли господь добротой в третий раз — неизвестно…» Вот и льется, течет нескончаемый солдатский разговор, и не было такого случая, чтобы кто-нибудь отвернулся, не принял участия. Такой искренности, правдивости, душевности, стремления понять себя и других, пожалуй, не часто встретишь в жизни. Как жаль, что многое из тех золотых словесных россыпей ушло из памяти.

— …Наступали мы, значит, в лоб на деревню. Какую? А хрен ее знает какую! Только от жилья прежнего в ей одни головешки пооставались. Так нет, чтоб обойти энти головешки и влепить, значит, немчуре в задницу. Наш ротный, едри твою гудрон, прямиком нас всех — на пулеметы. Фриц-то не дурак! Подпустил поближе — и стал сечь. За полчаса, значит, чуть не целый батальон накрыл. И ротного. Его-то чего жалеть — был балбесом, таким и остался. А вот ребят жалко.

— А деревню-то взяли? — раздается голос из темноты.

— Взяли, взяли. Да ежели за всякую деревню класть по батальону, дойдем ли до Неметчины? Вот мой, значит, вам резон: думать командиру надо — может, тогда и толку больше будет.

В разговор вступает, вероятно, связист:

— А чего ему думать, когда он загодя все придумал, а как бой — так со связью беда. Все знают: бьют нас гады подряд, по катушкам распознают, даже снайперов насылают. Убьют одного, ползет другой — они и его, а ты все равно ползи, пока «Ромашка» «Белку» не услышит. А бывает и похуже. Раз послал меня комполка отыскать батальон — связь не отвечает. Полз я долго, страха натерпелся ой-ой! — головы-то не поднять, пашу носом. И, надо же, прямо наткнулся на пулеметчика, обрадовался, спрашиваю: «Где батальон?» А он на меня: «Какой… батальон?! Ты что… не видишь?! Вот тебе — батальон!» Тут я голову-то приподнял — а вокруг все завалено нашими ребятами. А пулеметчик кричит: «Один я остался! Давай, доберись до полка, сообщи, пусть подмогу пришлют! Фрицы хотят меня живым взять! Не дамся им, сволочам! Да ведь они потом дальше покатятся. Ты понял?» Так что прав, думаю, пехотинец: не умеем как следует, с умом воевать; может, немецкие генералы научат.

Ни в свой полк, ни даже в дивизию вернуться мне не пришлось. Из батальона выздоравливающих меня направили в 673-й стрелковый полк 220-й стрелковой дивизии. В бумаге, выданной мне на руки, было написано, что я поступаю в распоряжение командира полка Николая Ивановича Глухова. В этом полку я прослужил почти до июля 1944 года.

В штабе 673-го полка меня, еще сержанта, но бывшего курсанта, назначили командиром взвода и сразу направили на передовую, в батальон старшего лейтенанта Малышева, который держал оборону в пригородном лесу на северо-восточной окраине Ржева. Мне показали на карте место моего назначения и предупредили, что к переднему краю добраться можно только ночью, так как днем все пространство простреливается, — кроме того, часто появляются немецкие самолеты, идут на бреющем и, заметив что-то живое, стараются добить.

Дождавшись ночи, я двинулся в путь. Погода стояла — хуже не придумаешь, уже зарядили осенние дожди, холодные, нудные, с колючим ветром. Шел я по нейтральной полосе. Здесь, вблизи леса, издревле проходила дорога на Тверь; теперь, битая-перебитая, изрытая воронками, вся она была в колдобинах, заросла пустоцветом, и на всем протяжении моего пути, по обочинам дороги, в канавах, ямах, повсюду валялись трупы — в самых разных позах, вперемешку наши и немцы, они остались неубранными еще с лета, когда здесь шли тяжелые бои; видно, холодная глинистая земля сберегала мертвые тела от окончательного тления. А когда вошел в лес, весь покореженный снарядами, началось уже что-то жуткое, свидетельства настоящего побоища — во тьме угадывались сшибленные стволы деревьев, громоздились огромные, вырванные с землей корневища, покореженные остовы сгоревших танков, разбитых военных повозок и опять трупы, трупы…

Встретил меня взвод уважительно. Никто ни о чем не спросил, вероятно, исходя из житейской мудрости: поживем — увидим. Почти все мои солдаты прошли, как говорят, огонь и воду, но были среди них и мои одногодки. Все мы быстро притерлись друг к другу.

До моего назначения командовал взводом сержант Павел Иванов, теперь он стал моим заместителем. Когда мы с ним познакомились, я сразу подумал, что Павел стал бы лучшим командиром взвода, чем я, — у него больший боевой опыт и физически он крепче, дважды ранен, награжден медалью «За отвагу». К сожалению, Паша, волнуясь, заикался — возможно, поэтому начальство не рисковало назначить его командиром взвода.

Паша рассказал, что батальон, куда я попал, считается в полку особым — совсем недавно им командовал Виктор Гастелло, младший брат легендарного летчика-героя Николая Гастелло. Но командовал он, увы, недолго. Под Ржев Виктор Гастелло прибыл в начале августа, в звании лейтенанта, его назначили комбатом. Командиром он был отважным и грамотным, батальон его одним из первых добрался до окраин Ржева. Во время штурма города он и погиб — от пули снайпера. На его место комполка назначил Малышева. Позже мне довелось узнать, что Виктор Гастелло еще до войны служил в армии — был слесарем-инструментальщиком на военном заводе; увлекался футболом, играл на трубе в заводском оркестре; имел броню, но после гибели брата потерял покой, решил отомстить. И погиб.

Я ждал рассказа об октябрьской ночи: уж больно она засела в памяти людей. И дождался.

— Началось все неожиданно для всех, — рассказал Паша. — Ночью, часа в четыре, вдруг затрясся воздух, загудела земля, небо вмиг стало светлым от ракет, огня артиллерии — тысячи стволов, одновременно сокрушали наш передний край. Такого сабантуя мы еще не видели. Жутко было! Скоро из своих траншей повылезали гады, уверенные, что от нас ничего не осталось, двинулись плотными цепями… Я тогда понял, что такое «ближний бой»: нас отделяло всего метров двадцать-двадцать пять, не больше, отбивались гранатами — назвать это можно только одним словом АД! В роте немногие выжили, из сорока шести трое нас осталось. И так во всем батальоне… Теперь отвели батальон сюда, вроде на пополнение. Да откуда ему взяться? Иногда присылают одного, двоих. Пока что у нас тихо, а соседи остались, продолжают биться за город. То наши наступают, немцы отвечают шквальным огнем из укрепленных домов и подвалов; то немцы контратакуют и наши насмерть стоят в обороне. Сейчас прочно заняты девятнадцать кварталов, остальные переходят из рук в руки. Говорят, третьего октября объединенная штурмовая группа из бойцов 215-й дивизии и нашей 220-й отбила семь контратак. Вы ведь из 215-й?

Так я узнал о своих.

Мои первые командирские шаги стали самыми простыми. Проверил оружие, порадовавшись, что есть два «дегтяря». Разбил взвод на три смены для дежурства в окопах. Приказал — мой первый приказ! — ночью, во время дежурств, не жалеть патронов: противник должен знать, что мы не позволим застигнуть нас врасплох, как это случилось в ту октябрьскую ночь, следует внушить ему представление об активности нашей обороны. Бойцы возразили: «Не разрешают за ночь выстрелить больше пяти раз». Я увеличил скудную норму в три раза и тут же связался с комбатом Малышевым — он одобрил мою инициативу.

Следующее дело: решил заняться окопами, немного подновить их. Окопы, в которые после сентябрьских боев в городе перевели остатки батальона, просто ужасали: их так заливало, что можно плавать, постоянно обваливались стенки. Не лучше были и землянки, в них прятались от обстрелов, — больше походили на звериные норы. Первым делом стали ночами собирать в лесу щепки, ветки покрупнее, старые доски и, как сумели, настелили дно окопов, а затем постепенно укрепили жердями стенки. Землянки углубили и утеплили. С устройством очага, правда, не вышло — обернулось все едким дымом и копотью.

Ночами копали ложные и запасные позиции, в запасные переходили при минометных обстрелах, спасаясь от прямых попаданий. Ночью же я обходил окопы, проверяя дежурных. Так что спать по ночам не приходилось. Если удавалось, отсыпался днем.

После холодной ночи редко выпадал тихий осенний день, когда ненадолго выглядывало из-за туч тусклое солнце, в такие дни старались обсушиться и привести себя в порядок. Я — командир, должен подавать пример: моюсь, бреюсь, прилежно очищаю гимнастерку, брюки, шинель, сапоги от липкой грязи. Делать все это непросто, но я не отступал от принятого правила.

Особенно скверно было тем, кто в обмотках, — просто беда! Но вот появились сапоги! Обмотки долой! Правда, сапоги попадали к нам не из интендантства: на обуви виднелись старые сгустки крови — ничего, вода все смоет! Некоторым доставались только голенища — и то дело! Они защищали обмотки от воды и грязи. Я недоумевал: что ж это за башмачное ведомство, которое нас так выручает? Оказалось, по ночам двое солдат выползали из окопов, ползком добирались до леса и там стаскивали сапоги с убитых немцев.

Дело это было невероятно трудное, и старались ребята для всех. Занимались им крепкий сибиряк Володя Герасимчук и юркий молодой киргиз Тангиз Юматов. Операция требовала много времени. Солдаты, их называли «охотниками за божьим даром», работали всю ночь, чтобы до рассвета вернуться с добычей. Орудовали ножницами для резки проволоки и остро заточенным садовым ножом. Чтобы стащить сапоги, приходилось часто разрезать голенища, иногда ограничивались лишь раструбом. Принесенные сапоги и голенища очищали от грязи и прочего, отмывали и сушили, затем приводили в порядок с помощью веревочек. Это была целая технология.

Сапоги выручали, спасали от воды, скапливавшейся на дне окопов, и все-таки многие кашляли, хлюпали носами, температурили, но не обращали внимания на все эти жизненные фокусы. Все же нескольких сильно заболевших солдат пришлось отправить в медсанбат.

Крепко спасал еще один «божий дар». С 1 сентября 1942 года фронтовикам стали выдавать «наркомовские» сто грамм — примерно пол кружки водки, как говорили бойцы: «для сугреву». Благодетелям, добывавшим сапоги, по общему согласию, наливали перед вылазкой несколько капель — «двойной сугрев», чтобы дело шло лучше.

Дожди, проклятые дожди… Редкое солнце бледным пятном стояло низко над лесом. Похолодало, а огонь в грязи не разожжешь, да и немцы близко. С утра если не дождь, так густой белесый туман. Над окопами, нейтралкой — пелена, в нескольких шагах ничего не видно, так и чудится… из-за плотной стены тумана выползают немецкие каски. Нервно прислушиваешься к любому шороху, у всех наготове винтовки и гранаты; чаще стреляем — просто в туман…

Окопная жизнь в основном проходила ночью: отправляли больных и раненых, принимали пополнение — обычно одного, двух; получали боеприпасы, термос с пищей, водку, почту. Противник жил по иному распорядку. Ночью, как правило, немцы спали в своих прочных теплых блиндажах, в пять утра — подъем, в шесть — горячий завтрак и кофе, а дальше по радио: «Рус, давай воевать!» И так всякий день.

Дни становились короче, постоянный сумрак давил на людей. Солдаты привыкли к проносящимся со свистом снарядам, вою мин, скрежету пикировщиков; но я не мог не заметить, как они устали, нервы у всех были напряжены до предела. Вероятно, это происходило от постоянного ожидания внезапного сильного натиска немцев, против которого, все понимали, нам не устоять.

Казалось, мы в преисподней. Ночью сырость пронизывала все тело, добираясь до костей. Под утро зубы стучали от холода. Постоянная влажность и вонь, под ногами — слизкая грязь, от нее никуда не спрячешься, она раздражающе чавкала под ногами, — какая-то беспросветность, порой я впадал в отчаяние, но старался не поддаваться — за мной взвод. Что же сделать, как преодолеть мрачные настроения? Природу не заставишь заиграть светлыми красками, оставалось одно — терпеть, не обращать внимания на трупный смрад, дождь, холод. Упросил начальство аккуратно присылать дивизионку, а главное, добился, чтобы нас на одни сутки сменили — помыться в бане, постричься; о вшах молчу. Изредка читал солдатам Шолохова, Алексея Толстого, Симонова, если попадался — Эренбурга, его, «нашего Илюшу», всегда просили прочесть еще раз.

В окопах обустраивали землянки, старались наладить печки из старых железных бочек и молочных бидонов. Ухитрились сотворить низкие нары, покрыли их лапником. Для укрытия от осколков рыли норы: ячейки с полками для гранат и патронов, к ним прорубили ступени, чтобы, если что, быстрее выбраться наверх. Кто-то подал идею построить блиндаж, настоящий — с крепким покрытием, со столом, скамейками, нарами. Чем мы хуже немцев? Нашли доски: сняли с разбитых повозок в лесу. Отыскали железные скобы. Тыловики прислали топор и молоток

За первую половину октября взвод потерял трех бойцов. Они погибли от случайного снаряда — прямого попадания в окоп. Два крестьянина и бывший футболист, игравший за вторую сборную Минска. Похоронили бойцов недалеко от окопов, у дороги — три маленьких холмика, скромные дощечки с именами погибших, букетики листьев. Не сразу я смог собрать себя, написать их матерям.

Всякий день, прожитый в окопах, — подарок судьбы. Но, как ни странно, ощущение это со временем исчезает, и тебе уже кажется, что все так и должно быть — и ты уже не кланяешься пулям, не обращаешь внимания на вой снарядов…

К началу операции пришли разведчики, их, как и нас, шестеро, во главе — лейтенант Павел Чернов.

— Почему вы выбрали именно наш участок? — сразу спросил у командира.

— Тут три обстоятельства, — сказал лейтенант. — У блиндажа, на который мы нацелились, слабая охрана, практически один часовой. Во-вторых, справа от него довольно большое болото, а слева холмистый рельеф. И в-третьих, примерно в двадцати шагах от блиндажа траншея круто поворачивает, что нам удобно. На этом повороте — пост второго часового, он каждые одиннадцать минут уходит за поворот и через тот же промежуток возвращается. Кроме того, каждые полчаса участок обходит патруль: два солдата и унтер-офицер, но они не в счет, — мы должны управиться со всем за одиннадцать минут, до возвращения второго часового.

— А наша задача?

— Главная ваша задача — прикрыть нас, когда мы будем выбираться с «языком». Я вам обрисую ход операции. Выходим все вместе. Ввиду их переднего края мы уходим вперед, а вы расходитесь двумя группами — метров на семьдесят друг от друга, закрепляетесь и ждете нашего возвращения. Мы делаем свое дело и начинаем отходить. Дальше — самое сложное. Через пять-шесть минут второй часовой обнаружит труп и пропажу, поднимет тревогу, и немцы непременно попытаются вернуть украденного живым или мертвым. Вот тут вступаете в дело вы. Главное — не дать фрицам выбраться из окопов: малейшее шевеление — открывайте огонь. Группа с пленным пойдет мимо вашей правой точки, на ней должен быть командир, то есть вы. Как только увидите наших, начнете их прикрывать. Я тем временем пойду к левой точке — ваши ребята прикроют наш выход. Как только доберемся до них, я подам вам сигнал, и все вместе двинемся к окопам. Если успеют нас взять в кольцо, не выбраться ни нам, ни вам, — они, сволочи, обложить умеют.

— Значит, исход операции зависит от согласованности наших действий. А как вы будете брать «языка»?

Лейтенант улыбнулся:

— У нас это дело налажено. Наша группа доберется до первой траншеи и тоже разделяется на две. Трое — я и еще двое, дождавшись прохода патруля и второго часового, заберутся в траншею, уберут часового возле блиндажа и заберут тепленького фрица. Трое других в это время держат под контролем поворот траншеи со вторым часовым. Мы передаем фрица наверх ребятам, и они уходят в тыл, мы их прикрываем и тоже отходим. Вот и все. Самое непредсказуемое — возвращение, тут вы нам и поможете.

Лейтенант представил нам своих «охотников», как называли себя разведчики:

— Это наш Петя-петушок, — он приобнял за плечо невысокого круглолицего подростка. — Ему восемнадцать. На счету два «языка». Имеет орден Красного Знамени. Он у нас всегда в группе захвата. У парня невероятно зоркие глаза, как у рыси, и мастерски владеет холодным оружием — ни одного лишнего движения.

Рядом с Петей стоял плечистый украинец Мыкола, огромный и мощный, как чугунный монолит, глядел на меня своими бледно-голубыми глазами и улыбался по-детски. Произнес он всего одно слово: «Зробым», — как бы успокаивая нас. Третий разведчик, Андрей, — тоже крепыш. Ему девятнадцать. Представляя его, лейтенант рассказал:

— Однажды притащил сразу двух пленных: на одном плече Ганс, на другом — Отто. Мужик что надо! Только вот гордыни в нем многовато. А это Шурик, — Чернов кивнул в сторону высокого, стройного парня с пышной шевелюрой. — Стреляет с закрытыми глазами. Любимец всех полковых девчат!

Пятый «охотник» — Семен, лицо у него обветренное, грубое.

— Ему бы на боксерский ринг, — гордо сказал лейтенант, — от одного вида соперник рухнет. А на фронте этот парень, как изволит выражаться, занимается «ловлей бабочек».

Я пробыл с разведчиками недолго, часа два, мы смотрели на них с восхищением. Перед нами предстали люди необыкновенные. Все они были справные, чисто выбритые, такое правило завел их командир лейтенант Павел Чернов: в разведку — только в опрятном виде. Ни в одном из них я не заметил какого-либо позерства, и одеты просто: ватные брюки, сапоги, телогрейки без погон. Из оружия — у каждого пистолет, гранаты и нож. Не верилось, что впереди их ждет смертельная опасность — на лицах, в глазах и близко не присутствовало напряжения, тем более страха или нерешительности, суетливости. Они смеялись, говорили обо всем на свете, шутили. Только о предстоящем никто не произнес ни слова. Пожалуй, мы страшились за них больше, чем они сами. Откуда они взялись, такие энергичные, заводные, крепкие?

Вернулись саперы — сообщили, что путь свободен.

В два тридцать ночи доложил комбату о готовности и получил добро на выход.

Перемахнули через окопы и двинулись ползком за разведчиками. Все происходило словно во сне. Поначалу во тьме я потерял из виду передовую группу, но все обошлось. Вскоре разведчики ушли вперед. Мы, поделившись на группы, разошлись на условленное расстояние. В своей группе я оставил Володю Герасимчука и пулеметчика-детдомовца. Со вторым пулеметчиком, Сергеем, находились Маврий и Тангиз Юматов. Немцы были настолько уверены в своей неуязвимости, что даже не установили перед передним краем сигнализации, так что пока все шло без происшествий. Беспокоило, как проскочат разведчики постоянно освещаемую ракетами полосу перед траншеями. Но в том направлении было тихо.

Немцы периодически открывали пулеметный и автоматный огонь, пули свистели над нашими головами. Что за ночное представление? Как мне объяснили потом, этот бесцельный огонь рассчитан на психологическое воздействие: мол, засекли вас!

Серебристый свет множества ракет, пробиваясь сквозь влажный мрак ночи, освещал довольно большое пространство; где-то там находились разведчики, но они настолько умело себя вели, что немцы их так и не обнаружили.

Потом лейтенант рассказал мне, как все проходило. Часового у блиндажа Семен-«боксер» и Петя-петушок сняли за четырнадцать секунд, затем втроем с лейтенантом ворвались в блиндаж, через минуту вытащили в траншею полусонного, в нижнем белье, испуганного немца, со связанными сзади руками и кляпом во рту, перебросили его, как куклу, наверх — в руки группы прикрытия. Те запеленали пленного в плащ-палатку и потащили за собой. На все ушло шесть минут.

Теперь о финале операции.

Второй часовой, обнаружив тело напарника и двух убитых в блиндаже, выстрелил в воздух и побежал навстречу подходившему патрулю. Мы все это слышали, только что не видели: захлопали одиночные автоматные выстрелы, слышались громкие команды, загрохотали солдатские сапоги. Через несколько минут по всей системе обороны зазвучал сигнал тревоги. Вдруг стрельба стихла. «Ясно, — подумал я, — сейчас ринутся в погоню за нашими». Действительно, над бруствером появились каски, полетели вслед разведчикам гранаты. Не дожидаясь выхода немцев из траншей, я дал команду открыть огонь. Заработали оба «дегтяря». Каски быстро убрались. Но теперь против нас ощетинился весь передний край — по всему фронту застрочили пулеметы. Пропустив мимо разведчиков, быстро отползавших к окопам со своей добычей, я услышал условный сигнал лейтенанта Чернова и дал команду на отход.

То, что случилось дальше, было трудно предвидеть. Видимо, немцы засекли вторую группу, и открыли по ней прицельный минометный огонь. Первым погиб пулеметчик Серега Вдовин. Осколком мины зацепило ногу Андрея, он сумел сам перевязать рану и пополз дальше: Очередная мина взорвалась совсем близко от лейтенанта Чернова, и тут произошло поразительное: Маврий, оказавшийся в тот момент рядом, бросился к лейтенанту и накрыл его своим телом. Изрешеченный осколками, залитый кровью — Маврий был бездыханен. Заметив вблизи небольшую расщелину, лейтенант собрал в ней всех оставшихся. Здесь они переждали минометный огонь и, забрав с собой двух погибших, поползли к окопам.

Наша группа отходила пока спокойно; предутренний туман обволакивал пространство, в котором мы двигались, он-то меня и подвел — на свою беду, я не заметил воронку, наполненную водой, и свалился вниз. В темноте никто не заметил случившегося, и я остался один в своей ледяной купели. Начал отчаянно барахтаться, цепляясь за скользкую стенку, но всякий раз соскальзывал, весь окунаясь в ледяную воду. Снова и снова, теряя силы, пытался выкарабкаться, окоченевшее тело переставало слушаться, сводило судорогой ноги, я понял, что самому мне не выбраться, а ребята ушли вперед… Внезапно я ощутил толчок, меня ухватили протянутые сверху крепкие руки… — Володя Герасимчук! С его помощью я выбрался наверх. Обессиленный, мокрый, покрытый липкой вонючей грязью, я лежал на земле, слушая разрывы снарядов, пытаясь прийти в себя. Окопы были совсем близко, но ребята остановились, поджидая меня. Собравшись с силами, попросил солдат двигаться дальше. Дрожащий, стуча зубами, я еле полз. И тут наши артиллеристы открыли ответный огонь! Немцы замешкались, наступила короткая пауза, и мы ею воспользовались — рванулись к окопам. Что нас всех и спасло.

Действительно, не прошло и двух дней, как противник решил рассчитаться с нами — наказать за свою беспомощность, за своих убитых и пленного ефрейтора. На наш передний край обрушился шквал артиллерийского огня — пять артобстрелов в течение суток.

Ночью мы вернулись в старые окопы. На их месте громоздились лишь огромные груды земли, камни да щепки от начисто разбитого блиндажа. И тела. Погибли все четверо. Пашу Иванова пришлось откапывать.

Паша! Маврий! Серега! Столько человеческих трагедий сразу! Как пережить такое?! Может, моя вина, что послал ребят? А если контратака? Нет, нельзя без боевого охранения. Проклятые! Зачем они здесь?! За чем пришли к нам?.. Одного за другим пожирала война самых лучших — добрых, сильных, молодых! Так и хотелось спросить: за что, господи?!

Эх, Паша, Паша, так и не стал ты командиром взвода, а по всему подходил к тому. Я не расспрашивал его о речевом дефекте; он сам однажды рассказал, как это случилось.

Вырос Павел в военной семье, жили они в Куйбышеве, в военном городке, отец был лихим кавалеристом, командовал эскадроном. Часто забирал семилетнего сына, сажал перед собой на коня, и они галопом мчались по полигону, у мальчишки захватывало дух от восторга. Однажды комэск, разгорячившись после бутылки отличнейшего портвейна, посадил ребенка — одного — на своего любимого Жорку:

— Держись, сынок. Быть тебе, Пашка, кавалеристом!

Конь, не почуяв хозяина, не тронулся с места. Тогда отец чуть тронул коня рукой и крикнул:

— Пошел!

Конь понес перепуганного мальчика по плацу. Отец тут же протрезвел, бросился наперерез. Но было поздно. Паша не заревел, не закричал, не упал с коня — но сильно перепугался. На всю жизнь. В следующие пять лет мать обходила и объездила с сыном лучших логопедов и психологов; врачи советовали не волноваться, считали, что со временем заикание пройдет. Не прошло. От заикания мальчика так и не вылечили.

Мечтал Павел не о военной карьере — после войны он хотел стать архитектором, строить школы, библиотеки, стадионы…

Вернулись мы уже на новые позиции. Во взводе осталось восемь человек. Но без боевого охранения никак не обойтись — значит, опять посылать солдат под огонь противника. За ночь восстановили связь, я позвонил комбату, доложил обстановку, попросил прислать пополнение и разрешить поменять позиции. Коростылев назвал меня трусом и не разрешил:

— Сидите, где сидите. Не двигаться ни на шаг. Пополнение будет.

В следующую ночь мы получили пополнение — двенадцать человек. Некомплект. Но и на том спасибо.

Вскоре после тяжелых событий, обрушившихся на нас, я ощутил острую боль в ногах. Появились частые судороги, болели ступни, немели пальцы, а потом ноги почти перестали отзываться на боль, что было уже совсем скверно. Один из бойцов выбрался ночью в лес и принес какие-то старые сырые листья, высушил, стал прикладывать мне к ногам. Как будто полегчало. Но ненадолго. Судороги и боль в мышцах доводили до изнеможения, мои конечности превратились в бесполезные колоды, справиться с недугом делалось все труднее. А ведь я отвечал за людей, ну какой я теперь командир?

В эти грустные дни и ночи я особенно остро ощутил, что такое человеческая доброта, фронтовое братство. Солдаты, как могли, старались облегчить мое нелегкое положение, поили чаем, оборудовали недалеко от землянки отдельное место, куда меня водили подвое, поддерживая за плечи. Я с ужасом задумывался: а если атака, немцы прорвутся?.. — и ни на секунду не расставался с пистолетом: решил, что фрицам в руки не дамся, под конец боя покончу с собой. На ночь привязывал веревку к ноге и постоянно дергал, чтобы не заснуть, не проморгать врага.

Как ни противилось все внутри, пришлось позвонить комбату. На следующую ночь прибыли санитары с волокушей, уложили меня, и четыре собаки потащили калеку в медсанбат.

Попал я в армейский госпиталь и пробыл в нем около десяти дней. Первое время не мог обходиться без костылей, но врачи быстро привели меня в порядок, в буквальном смысле поставили на ноги.

После выписки я попросился в свою дивизию. Оказалось, правом возвращения в свою часть пользовались только военнослужащие гвардейских частей и ударных армий. Меня решили направить в резерв фронта, что означало: прощай, 220-я! Не стесняясь, с известной долей патетики я заявил начальнику госпиталя:

— Мы дорожим боевым братством! Мне, командиру взвода, уйти, бросить своих солдат — это неправильно.

Вопреки установленным правилам он уважил мою просьбу.

В начале ноября — землю уже покрыл первый снег — я вернулся в свой взвод. И тут приключилась весьма деликатная история. Встретили меня во взводе тепло, а Володя Герасимчук, которого я оставил за себя, и Потапыч даже преподнесли мне подарок — новенькие сапоги, прямо по ноге!

Но что за диво! Всего за одну ночь с моей обновкой произошла чудесная метаморфоза: к утру из черных они превратились — в коричневые! Позвал я Потапыча и попросил объяснить, что это за волшебные сапоги и откуда они взялись?

Потапыч, не таясь, рассказал мне всю правду. Сапоги он сшил из седла, которое Тангиз Юматов среди бела дня стащил у какого-то кавалерийского генерала, приехавшего в гости к нашему комдиву генералу Поплавскому. Как солдат пробрался в конюшню с генеральским конем, как увел седло, а затем доставил во взвод — этого, мол, он, Потапыч, не знает. (Потом я узнал, что на передовую Тангиз принес седло в мешке с продуктами.) Но сейчас дело дошло чуть не до генеральских слез, потому что седло это вроде бы подарил приезжему генералу сам Семен Михайлович Буденный.

Как оказалось, разбушевался и наш комдив: затребовал прокурора и приказал разыскать вора, отдать под трибунал! Занялись поисками седла и особисты.

Стало ясно, что дело приняло крутой оборот, и я серьезно задумался. Передать сапоги Коростылеву и попросить извинить проказников? Точно не простят, засудят.

Сделать вид, будто ничего не знаю, находился в госпитале? Тоже не лучший вариант, особисты могут дознаться: потом-то узнал! И я решил: черт с ними, то есть с сапогами! Снял свою недолгую радость и надел старые сапоги. Поблагодарив мастера, строго-настрого наказал этой же ночью упрятать злосчастные подальше в лесу, да так, чтобы никто не нашел.

Не успел раздосадованный Потапыч уйти из моей землянки, как позвонил Коростылев и учинил мне только что не допрос. Я пообещал разобраться. Но разбираться не пришлось…

Через несколько дней грянул приказ комполка Глухова: разведка боем! Операция возложена на наш батальон.

Сколько я слышал трагических историй о разведке боем! Как верили в нее и высоко ценили генералы, и с каким ужасом произносили эти два слова солдаты — редко кто оставался после нее в живых, удачей считалось, если ранят и свои уволокут тебя с поля боя.

Коростылев вызвал к себе командиров:

— Ночью два взвода выдвинутся на пятьдесят-семьдесят метров за линию обороны. По сигналу создаем сильный шум — пулеметы, автоматы, гранаты, затем совершают бросок взводы и пытаются ворваться в траншеи противника. Начало операции в пять тридцать. Сигнал — зеленая ракета. Саперы обеспечат малые проходы в минном поле.

С саперами, конечно, повезло, но всем известно, что в подобных ситуациях первые цепи неминуемо несут большие потери, подрываясь на минном поле и тем открывая дорогу идущим следом.

Уже тогда я понимал, что «разведка боем» — это выдумка Верховного и его генералов. На задание, в зависимости от задачи, посылали взвод, роту, батальон, но количество не меняло дела — фактически людей гнали на убой, то есть на верную смерть. Главное в операции, считали штабисты, — как можно больше напугать противника, чтобы он подумал, что началось крупномасштабное наступление, и задействовал все огневые точки, а наши умники их засекут и легко подавят. На практике чаще всего выходило не так.

В действительности разведка боем — это было чистой воды очковтирательство. Самое большее, что она могла дать, — уточнение дислокации переднего края. При глубокоэшелонированной обороне, постоянном перемещении огневых точек не достигалось и этого. А уж рассчитывать на полное подавление огневых точек противника во время наступления — просто дурость: немцы, как, впрочем, и мы, быстро разгадывали эти немудреные хитрости. Между тем разведка боем по-прежнему, точно молох, пожирала людей, а, когда происходил бой, огневые средства противника обычно оживали и пехота, добираясь до вражеских позиций, истекала кровью.

Закончилась война, прошли годы, а эта идиотская идея, только так ее можно назвать, продолжает жить в генеральских умах. Когда проходили испытания атомной бомбы, в ту же разведку боем — в ее атомном варианте — послали тысячи офицеров и солдат: пехоту, танки, артиллерию, кавалерию. Да, людей одели в специальную одежду, но опять-таки проверяя — на людях! — ее пригодность для защиты от радиации. Их использовали как подопытных мышей!

Но вернемся к нашему сюжету.

Нас чуть утеплили, одели в белые маскхалаты, выдали по кружке водки, буханке белого хлеба на двоих, накормили вкусным супом с лапшой и мясом.

За полночь мы потихоньку выбрались из окопов, доползли до намеченной линии и, укрывшись за редкими заснеженными кустиками, бугорками, прижались к земле — слились с ней, холодной и жесткой, но для нас в эту ночь не было ее лучше — такой уютной и надежной.

Над нейтралкой вспыхивали и быстро гасли светящиеся ракеты, изредка проглядывала из-за туч бледная луна, мягко освещая неглубокий искрящийся снег. Вскоре, словно маскируя нас, тучи окончательно затянули небо, тьма сгустилась. Немцы вели себя спокойно — не засекли нас. Время тянулось медленно; поглядывал на часы и старался ни о чем не думать, но голова работала сама по себе… Как это случится, каким он будет — последний миг моей еще не состоявшейся жизни?.. Поднимутся ли за мной солдаты, чтобы через минуты упасть навечно?.. Мне только-только исполнилось двадцать, но в ту ночь я думал и жалел скорее не о себе, о матери — моей доброй, любящей, преданно ждущей сына маме…

Нас во взводе шестнадцать, семнадцатый за день до боя попал с фурункулезом в медсанбат; наверно, сейчас все шестнадцать ему завидуют. Рядом со мной лежит молодой татарин, он что-то тихонько бормочет — то ли молится, то ли, как я, о чем-то шепчет матери. За ним узбек, оттуда доносится: «…сто двадцать семь, сто двадцать восемь…» — видно, играет в непонятную мне игру или что-то загадывает. Может, и мне что-нибудь загадать? Вот: если увижу звезду до начала атаки — значит, все будет нормально с моими бойцами и со мной.

Теперь я не только слежу за стрелками часов, но и постоянно вглядываюсь в небо, по-прежнему скрытое черной завесой туч. Осталось полчаса до ракеты — полчаса жизни для каждого из нас, и у каждого есть мать, есть и жены, дети, у одного, белоруса, — их пятеро…

И вот минуты скачут уже галопом. Подаю условный сигнал: приготовиться! Я верю в своих бойцов, они доверяют мне. Еще несколько минут. Нервы на пределе, я уже положил перед собой автомат. Неприятный озноб страха проходит по всему телу. Впервые чувствую, как сильно замерз. Поеживаюсь, расправляю плечи, одергивая под маскхалатом шинель и затягиваю потуже, еще на дырку, ремень. Вроде уже не так холодно и страшно. Стараюсь подготовить себя к предстоящей трудной минуте, забыть о холоде, свисте пуль, возможной смерти, заставляю себя думать о будущем, о всем приятном и радостном, о встречах, которые непременно еще состоятся… Глянул в небо — и забыл обо всем! Над нами мерцала звезда! Одна-единственная, бледненькая — но такая долгожданная и удивительно родная! До сих пор пытаюсь понять и не могу ответить — была ли та звезда или возникла только в моем воображении? Но факт остается фактом: ровно в пять тридцать прошелестела переданная по цепи команда:

— Отбой!

Мы тихо отползли в свои окопы.

Верить ли в судьбу? Я — верю.

Через несколько дней стало известно, что началась передислокация наших частей. До конца сорок второго под Ржевом установилось относительное затишье…

В середине ноября 1942 года 673-й стрелковый полк, вернее, его остатки перебросили на левый берег Волги, полностью освобожденный от немцев еще летом. Здесь, в обороне, полк оставался до марта 1943 года.

Расположились мы в бывших немецких траншеях, достаточно просторных, вырытых по всем правилам инженерной техники. В каждом блиндаже — стол, удобные нары, печка. Как выяснилось, печки эти изготавливались в Ржеве в восстановленных оккупантами мастерских; немцы наладили в городе и производство мин.

Противник закрепился на противоположном берегу. Разделяла нас только Волга. Сразу же резко участились случаи дезертирства.

Тема дезертирства давно ожидает особого исследования. Распространено убеждение, что наш народ с первого дня войны не терял веры в победу. Это не так. На самом деле уверенность в победе над врагом появилась лишь в 1943 году — после Сталинграда и Курско-Орловской битвы. Постоянные тяжелые поражения Красной Армии в 1941–1942 годах, огромные потери привели часть солдатской массы к потере веры в успех. В сорок втором, как и в сорок первом, дезертирство из армии все еще было массовым. Многие солдаты-дезертиры не считали свой поступок изменой: для них довоенная действительность не служила идеалом, за который следует умирать; в побеге они видели единственный способ расстаться со сталинской системой рабства, наивно полагая, что немцы, победив Советский Союз, разрушат сталинский режим, сделают их свободными и счастливыми. Конечно, все эти люди спасали и свою жизнь.

В масштабе фронта в сорок втором ежедневно перебегали к немцам 150–200 человек, то есть в месяц около 6 тысяч. Фактически фронт ежемесячно терял почти целую дивизию! В то время дивизии, в результате невосполняемых потерь, насчитывали, как правило, именно такое число воинов.

Захлестнуло дезертирство и Западный фронт под Ржевом. Естественно, и нашу 220-ю стрелковую дивизию.

Одной из причин этой «инфекционной болезни» была умелая пропаганда немцев. Действительно, пропагандисты делали все возможное, чтобы переманить красноармейцев на свою сторону, и на протяжении двух первых лет войны это им удавалось. Но виноваты в этом оказались прежде всего мы сами — неподготовленность армии и страны к войне! Отступления. Поражения. Потери. Какое там военное искусство?!! Что слышал солдат? — Стоять насмерть! Ни шага назад! Любой ценой!.. Даже того хуже! — В штрафбат! Под трибунал! Расстрелять! Да, солдаты насмерть держали оборону! Они постоянно и своими глазами видели газетные «потери» — в их реальном обличье! Они все это видели, испытали на себе! И они сравнивали. Окопную свою жизнь и немца.

Шла вторая военная зима. Прошли времена, когда в сорок первом немецкая армия погибала от русских морозов, выживая за счет грабежа теплой одежды у населения, когда вместо теплой одежды немецким солдатам вручали «Памятку о больших холодах», в которой давались советы вроде: «Нижнюю часть живота особо защищать от холода прокладкой из газетной бумаги между нижней рубашкой и фуфайкой. В каску вложить фетр, носовой платок, измятую газетную бумагу или пилотку с подшлемником… Нарукавники можно сделать из старых носков…»

Теперь немецкие солдаты, в отличие от первой зимы, были одеты в теплые стеганые комбинезоны. О них постоянно заботились: они ежедневно получали приличное горячее питание, им присылали продуктовые посылки с деликатесами из завоеванных европейских стран (наши, находя красивые баночки от неведомых яств, мастерили из них всякие разности). Немец жил в прочных комфортабельных блиндажах с печками, часто с электрическим освещением. Ему на передний край постоянно и в необходимом количестве поступали новейшее оружие и боеприпасы. Офицеры и солдаты получали отпуска. В армии пользовались популярностью офицерские и солдатские бордели. Поддерживалась жесткая дисциплина и одновременно широко культивировалось боевое товарищество.

В нашей же армии по-прежнему — и в конце сорок второго — солдаты на переднем крае жили в плохих условиях и одеты были значительно хуже, чем немцы. Как правило, солдат одевали в заношенное обмундирование: старая гимнастерка, выгоревшая и потерявшая форму пилотка, ботинки с обмотками, шапка — мятая-перемятая, шинели — истасканные, продуваемые на ветру. Зимой выдавали телогрейки с застиранными пятнами крови, хоть как-то спасая от морозов. Кормили скверно. Об отпусках и не заикались. О женской ласке напрочь забыли. Оружие, особенно автоматическое, как и в сорок первом, было несравнимо с немецким. Боеприпасов не хватало, особенно снарядов и мин. В небе по-прежнему господствовала немецкая авиация. Дисциплина в частях поддерживалась под неусыпным оком политсостава и особистов. Боевое товарищество командование культивировало только на словах — оно возникало естественным образом, в основном — в ротах и батареях.

Единственное, в чем мы были на равных с противником, — это в пропагандистской лжи. Но не от нас она исходила и не мы вбивали ее себе в головы, а нам ее вбивали — да еще как! И с обеих сторон!

Над территорией Западного фронта самолеты противника разбрасывали сотни тысяч разноцветных листовок — белых, зеленых, голубых, в которых, расписывая свои победы и наши поражения, убеждали солдата: переход к немцам — это единственный шанс спасти себе жизнь. Далее следовал хитрый текст о райской жизни красноармейцев на немецкой стороне: «С пленными мы обращаемся хорошо. С добровольцами, перешедшими на нашу сторону, по новому приказу фюрера обращение еще лучше: они получают особое удостоверение, обеспечивающее им лучшее питание и ряд других льгот. Желающих работать мы устраиваем по специальности». И каждая листовка обязательно содержала напечатанный жирными буквами пропуск с пояснением: «Оторви и сохрани этот пропуск. При переходе на нашу сторону — предъяви его. Законный переход сохранит тебе жизнь». >Исследования особистов, а они занимались этим тщательно, свидетельствовали, что многие солдаты подбирали и прятали эти листовки, дожидаясь удобного случая предъявить пропуск и осуществить «законный переход».

Чтобы предотвратить массовое бегство, командование предпринимало самые отчаянные меры. Минировались возможные выходы с передовых позиций. Сурово карались командиры и младший командный состав, если в их подразделениях происходили побеги. Переформировали и переводили на новые участки фронта не только роты — целые батальоны. Доходило до артиллерийской пальбы по беглецам. Особисты вовсю распустили тайные сети, во всех частях появились специальные группы для борьбы с перебежчиками.

Командир, старший сержант и сержант за одиночный побег из их части могли быть разжалованы в рядовые. За групповой побег — трибунал и срок от пяти до десяти лет в лагере. Лагерь заменялся на штрафной батальон — для командиров и на штрафную роту — для рядовых и младших командиров: старших сержантов и сержантов.

Огромное внимание было обращено на тщательный поиск и уничтожение листовок, чем успешно занимались особисты. За чтение, хранение и распространение содержания листовок грозил трибунал как за антисоветскую пропаганду. Судили тяжко и всех поголовно — солдат и командиров.

Политсостав активизировал свою деятельность, особенно на переднем крае. В беседах с фронтовиками они объясняли людям идею верности присяге, долгу перед Родиной. Слово «партия» куда-то исчезло, в лексиконе командиров и комиссаров появилось новое слово: «Отечество». Требовали от командиров постоянно знакомить солдат с публикациями, разоблачающими зверства оккупантов. Если на первом этапе войны наша пропаганда клеймила в основном Гитлера и его сподвижников, то теперь обрушилась на «новый порядок», насаждаемый гитлеровцами на оккупированных территориях. Вместе с тем были приняты меры по улучшению солдатского быта, питания, построили бани, появилась возможность чаще мыться. Но побеги продолжались…

Русская армия, точно исходя из содержания термина «дезертир», появившегося еще во времена Римской империи, применяла его в отношении военнослужащих на протяжении всей своей истории, начиная с Петра I. В Советской Армии, особенно в период Великой Отечественной войны и сразу после нее, этот термин заменили другим — «перебежчик». Вот почему так названа настоящая глава. Испугались партийные и военные властители Советской России слов «дезертир», «дезертирство» — уж больно грандиозные масштабы приняло бегство с полей сражений. Статистика свидетельствует, что начиная с 1942 года из Красной Армии дезертировало свыше полумиллиона человек. Сколько перебежало в сорок первом, вряд ли можно точно определить. Официальные данные, названные мной, думаю, недостаточно точны, скорее всего — занижены

Известно, что в немецких войсках на Восточном фронте служило более миллиона советских граждан, одетых в немецкую форму. В основном они находились во втором и третьем эшелонах, обслуживая полевые армии. Что это за люди? Часть из них — военнопленные, часть — молодежь, мобилизованная в оккупированных районах, и, наконец, — перебежчики.

Уже осенью 1941 года многие немецкие командиры по собственной инициативе стали создавать вспомогательные части из дезертиров, пленных и добровольцев из местного населения. Их называли сначала «нашими иванами», а потом, уже официально, — «Hilfswillige» («желающие помогать»), сокращенно «хиви». Использовались хиви в качестве охранников, водителей, кладовщиков, грузчиков и др. Этот эксперимент дал результаты, которые превзошли все ожидания немцев. Весной 1942 года в тыловых подразделениях германской армии служило не менее 200 тысяч хиви, а к концу года — уже около миллиона. В ноябре сорок второго во время Сталинградской битвы в 6-й армии Паулюса их насчитывалось почти 52 тысячи: в трех пехотных дивизиях «русские», как немцы называли всех советских граждан, представляли до половины личного состава. В июле 1943 года, во время Курской битвы, в элитных дивизиях войск СС «русские» составляли 5–8 процентов.

Высшие немецкие власти особенно благожелательно относились к формированию «восточных легионов» из нерусских добровольцев — граждан СССР. Приказом от 30 декабря 1941 года были сформированы три национальных легиона из добровольцев: Туркестанский легион — из туркменов, узбеков, казахов, киргизов, каракалпаков и таджиков; Кавказско-магометанский легион — из азербайджанцев, дагестанцев, ингушей, чеченцев, а также Армянский легион. В январе 1942 года был создан Волго-татарский легион. Существовал и Калмыцкий корпус, некоторые его подразделения действовали в советском тылу. Больше всего немцы симпатизировали казакам, их на стороне нацистов воевало около 250 тысяч.

Гитлер легко и быстро одобрил формирование войск из неарийцев — тюрков и даже калмыков-монголоидов. Но он постоянно и категорически возражал против создания союзных войск Германии из русских. Некоторые историки считают, что эта патологическая ненависть Гитлера к русским, большое число которых желало воевать против советской власти, и стала одной из причин его поражения в войне против СССР.

Общее количество дезертиров из Красной Армии за годы Великой Отечественной войны составило 588 400 человек. Осуждено фронтовыми трибуналами за тот же период 994 300 военнослужащих. Из них: отправлены в штрафные роты и батальоны — 422 700, в концлагеря — 436 300. Не разыскано дезертиров и отставших от эшелонов — 212 400. 150 000 командиров и бойцов расстреляно. Страшные цифры…

Наш полк стоял в обороне на левом берегу Волги, до немецких позиций было максимум двести метров, разделяли нас только скованное льдом русло и крутые в этом месте берега реки. Близость противника породила новую волну побегов. Бежали в одиночку, вдвоем, группами.

Набраться храбрости и бросить оружие — уже психологически чрезвычайно сложно. Но перебежчика ждали и другие трудности. Он должен был выбраться из траншеи на бруствер и спуститься по обледеневшему склону к реке, перебежать по неровному ребристому льду к противоположному берегу, взобраться по скользкому склону наверх — что уже потруднее, а потом — что еще тяжелее и опаснее — переползти минное поле и достичь немецких траншей. И все это нужно сделать незаметно для своих и одновременно дать знать о своих намерениях немцам.

Часов в пять утра, когда еще не отступила долгая зимняя ночь, когда еще темно и все погружены в самый крепкий предутренний сон, а внимание часовых притупляется, беглец оставлял в окопе винтовку, патроны, гранаты, документы и пускался в путь, стараясь как можно скорее добраться до противоположного берега и взобраться наверх, а далее действовал строго по указаниям немецких листовок. Но еще раньше, как только он добирался до противоположного берега, даже еще не успев взобраться на него, — он уже находился под охраной немецких пулеметчиков и снайперов, которые, если затевалась погоня, немедленно открывали заградительный огонь, не позволявший преследователям высунуть головы из траншей. Кроме того, стараясь облегчить перебежчикам дорогу, немцы сделали несколько проходов в минированной зоне, снабдив их плакатами: «Подними вверх руки и пропуск. Спокойно иди к траншеям!» И, как правило, беглецам удавалось добраться до вожделенной цели.

А начиналось все с вечера.

Ближе к ночи над передним краем обычно раздавалось знакомое всем пощелкивание микрофона, и вчерашние красноармейцы, бежавшие к врагу, обращались по радио к своим бывшим товарищам:

— Говорит солдат 1-й роты 1-го батальона 673-го стрелкового полка рядовой Серега Хмельной. Здравствуй, Ванек, слушай, милый человек! И передай всей роте. Приняли меня как положено. Живу в тепле, сыт. Избавился от жидов и комиссаров. Через три недели обещали отпустить в деревню к Соньке.

Сразу же следовало второе радиообращение. Теперь говорил немец, неплохо владеющий русским, по интонации — твердой, уверенной — угадывалось, что говорит офицер:

— Солдаты Красной Армии! Переходите на нашу сторону! До шести утра обстрела не будет. В шесть тридцать завтрак. Если не придете — пропадете…

С этим текстом немцы выступали ежедневно — два-три раза за день.

Третье радиообращение. Опять перебежчик:

— Здравствуй, Василек! Я — Денис. Давай, друг, бросай свою хреновую житуху и переходи к немцам. Приличная публика, не то что наши матерщинники. Кормят нас французским шоколадом, голландским сыром, датской ветчиной. Не жрали такого при Советах. Вот так. Служу в обозе. Обещали весной отпустить домой. Давай, смелей двигай, браток! Не пожалеешь!

Сначала во время побегов и ночных речей полковая артиллерия открывала огонь по бегущим, разбивая лед, но долго продолжать стрельбу не могли — берегли снаряды. Однако полыньи снова замерзали, а немцы временно переносили радиоустановку в другое место, чтобы спустя время вернуться обратно, и опять мы слышали имена тех, кто раньше был с нами, а теперь против нас: Василек, Петюха, Джанбай, Гриць, Армен…

На переднем крае вражескую радиопропаганду глушить было нечем, и каждую ночь все мы — командиры, комиссары, сотни солдат — вынуждены были слушать эти гадюшные речи. Я-то понимал: не солдатский в них язык — чужой, подсказанный немцами. Но понимают ли это солдаты? Уверенности не было. Одни презирали и посулы немцев, и перебежчиков; другие посмеивались, особенно на медовые речи о французском шоколаде; некоторые вовсе не реагировали — мол, все это нам до фени. В то же время я видел, как внимательно вслушиваются отдельные солдаты, пожилые и молодые, в каждое слово с другого берега.

Как влезть с чужую душу, распознать, что движет человеком? Может быть, я как командир да и другие что-то упускаем, недоделываем, потеряли с бойцами простой человеческий контакт?..

Между тем поступила новая директива. Какие-то идиоты сверху рекомендовали периодически обыскивать солдатские вещмешки в поисках немецких листовок, якобы это поможет сократить число побегов. Для себя я отверг этот совет как абсурдный и безнравственный, считая, что это приведет к еще большему числу побегов. Обыск вещмешка наглядно покажет бойцу, что я не доверяю ему, а это породит ответное недоверие. Кажется, у Тарле я прочитал, как после сражения под Аустерлицем встретились Наполеон и Александр I, и русский царь попросил французского императора показать ему свою гвардию. Встретившись с солдатами-гвардейцами, Александр I попытался заглянуть в солдатский ранец, гвардеец отстранил царя, не позволив даже дотронуться до своего ранца. Александр I возмутился и пожаловался Наполеону, тот ответил: «Я не имею права это сделать. Французский солдат — свободный человек, а ранец — его личная собственность». Вот бы внушить это каждому командиру! Чтобы не трибунал, а взаимное уважение правило бал!

Чепэ в соседней роте! Побег — сразу троих! Командир роты чуть не потерял рассудок. Приказал во что бы то ни стало догнать беглецов и уничтожить из автоматов. Но только успели наши вылезти из траншей, как с двух сторон застрочили немецкие пулеметы. Безрассудная затея обезумевшего комроты обернулась двумя ранеными. Тогда комполка Глухов, которому доложили о чепэ, отдал приказ артиллерии: разбить лед и помешать беглецам добраться до противоположного берега. Но и это не помогло. Перебежчики спокойно отошли берегом подальше от разрывов, переждали и ночью благополучно перебрались к немцам. Следующей ночью мы уже слышали их голоса: Ванек, Серега, Демьян… Командира роты и взводного, у которых служили беглецы, отстранили от должности, трибунал осудил их на десять лет и отправил в штрафной батальон. Взводному было девятнадцать лет — мальчишка, еще не нюхавший пороха, не дождавшийся своего первого боя.

Такая сложилась ситуация на нашем фронте. Казалось, возникла черная дыра, которая поглотит всех нас, командиров, в своем ненасытном чреве.

Как побороть зло дезертирства? Я доверяю бойцам, они — мне, — так, по-моему, должны строиться отношения между командиром и его подчиненными. Теоретически. В жизни сложнее. За доверие приходилось неизбежно платить. Многие командиры и сержанты, простив и полагаясь на тех, кто однажды изменил присяге, жестоко поплатились за свою доброту. Что же, подозревать всех? Сделать жизнь на переднем крае, где человек и так находится в постоянном напряжении и опасности, еще тяжелее?

И вот что я сделал. Я придумал «систему».

Сорок восемь бойцов своей роты разбил на две смены — дневную и ночную. На участке в триста метров, занимаемом ротой, расставил двенадцать постов, по два бойца на каждом. От поста до поста получилось всего двадцать пять метров. Никто не имел права покидать свой пост до окончания смены. Я и мой заместитель курсировали по траншеям всю ночь, с фланга на фланг: проверяли посты, оружие, беседовали с солдатами. Все отдыхающие после дежурства находились в блиндажах. Дневальный в каждом блиндаже никому не разрешал удаляться от блиндажа более чем на пять шагов, утром участок приводили в порядок.

Главное было правильно расставить людей, чтобы им было сложнее сговориться. Для этого я внимательно изучил списочный состав роты — кто откуда. А в роте были бойцы с Урала, из Сибири, Средней Азии, были и уроженцы из оккупированных районов; обнаружилось также восемь фамилий украинцев, попавших на фронт из Казахстана: почему они там оказались — вопрос. Я поступал следующим образом: назначал на пост одного бойца с оккупированной территории, а другого — с неоккупированной; на следующий пост — комсомольца и солдата-старика; на третьем дежурили русский с узбеком или казахом и т. д.

Одновременно старался сделать оборону активной — стреляли вовсю. Двух бойцов отобрал в снайперы. Правда, немцы теперь вели себя осторожнее, подловить их в оптический прицел стало труднее.

Конечно, о полной гарантии от побегов нечего было и думать, но пока система работала.

Набегался я в те ночи — на всю жизнь. И не напрасно. Прошел почти месяц — и ни одного побега. Чудо! За это время в соседних ротах сбежали еще четыре солдата — их командиры оказались в штрафных батальонах.

Однажды под вечер комбат Коростылев привел в роту комиссара дивизии. Что было неожиданно и необычно — «комиссарские крысы», как порой их называли, нечасто добирались до рот. К Леониду Федоровичу Борисову это никак не относилось, о нем знала вся дивизия — конечно, в основном заочно. Но то, что дивизионный комиссар предпочитает политотделу передний край, — об этом знали и за то уважали, более того — о нем ходили легенды. Кадровый военный — в армии с 1935 года, он в сорок первом был одним из организаторов подпольного и партизанского движений на Смоленщине и Ржевской земле. Рассказывали, что под Сычевкой на Смоленщине Борисов с небольшой группой пограничников сумел за два дня под огнем противника собрать из беспорядочно отступающих частей больше десяти батальонов, благодаря которым удалось на пять дней задержать продвижение немцев.

Познакомившись, он сразу попросил чашку крепкого чая. Угостили. Затем пошли по траншеям. Я знакомил с ним бойцов, уверенный, что эта встреча на многих произведет впечатление. Высокий, широкоплечий, сравнительно молодой, он был слегка близорук. Он часто снимал очки и протирал платком, такая привычка.

Комиссар здоровался с каждым бойцом, задавал вопросы: как кормят, есть ли баня, пишут ли из дома? Побывал Борисов и в блиндажах. Порадовался, увидев на столе несколько последних номеров дивизионки. В одном из блиндажей отдыхавшие солдаты резались в карты, у комбата, шедшего сзади, скривилось в пугающей гримасе лицо, игроки и сами мгновенно засуетились, пряча карты. Леонид Федорович рассмеялся:

— Жалко, времени у меня мало, а то сыграли бы, давно не держал в руках картишки. В части у нас, где служил до войны, любили вечерком сразиться.

Комбат успокоился, да и солдаты заулыбались. Борисов попросил не стесняться, задавать любые вопросы.

— Почему немцы не распускают колхозы? — прозвучал первый вопрос. — Значит, они тоже за колхозы?

— Не совсем так. С помощью колхозной системы им легче грабить деревню. Во многих оккупированных районах люди уже это поняли.

— А правда, что немцы вывозят к себе чернозем с Украины?

— Не знаю, но допускаю, что фашисты могут такое делать.

— Скажите, товарищ комиссар, нарком обороны обещал, что война закончится в нынешнем году, а конца ей что-то не видно.

— Значит, пока мы плохо воюем. Чем лучше будем бить врага, тем скорее прогоним его с нашей земли.

— Уж больно тягота с почтарями.

— Знаю, принимаем меры.

— Баньку бы почаще — заслон вшам!

— Сделали для каждого батальона баню, так что готовьте веники.

— Вроде бы, товарищ комиссар, немцы пооткрывали в деревнях церкви, это как понимать?

— Дурят оккупанты людей, вот и заманивают в церкви, хотят сделать народ более послушным.

Затем мы больше часа провели в моем блиндаже. На вопрос, как объяснить, что в моей роте нет побегов, я рассказал о своей системе и хорошо отозвался о бойцах.

— А до войны вы чем занимались? — спросил Борисов.

— Я окончил школу в сорок первом, но в тридцать седьмом работал киномехаником — нужно было зарабатывать на жизнь, когда мать уволили со службы.

— Это когда отца репрессировали?

— Да. К счастью, он вернулся. Сейчас он руководит оборонной стройкой на Урале.

— Скажите, кто вы по национальности? — внезапно прозвучал вопрос.

— Еврей. Извините, если не секрет, лично для вас это имеет значение?

— Вы угадали, лейтенант: именно лично имеет. Я по убеждению и поведению — интернационалист, таким меня воспитали дед и отец. Сам я из Ярославля, в нашем городе до революции евреи не селились, но, как ни странно, первым красным комендантом города стал бывший городской сапожник — единственный еврей в Ярославле. Оказалось, он был подпольщиком. Его убили во время эсеровского мятежа в восемнадцатом. Теперь конкретнее, зачем я спросил вас о национальности. К сожалению, и в дивизии, и повыше есть командиры и политработники, которые не очень приветливо относятся к евреям, считают их трусливыми, хитрыми и плохими воинами. Я так не думаю и в моем политаппарате подобные настроения пресекаю, а вы — один из «аргументов» в мою пользу. Поговорим о насущном: как вы считаете, лейтенант, каковы главные причины дезертирства?

— Позвольте, товарищ полковой комиссар, откровенно?

— Только откровенно! Иначе какой смысл в нашем разговоре?

— Я об этом не раз думал. Назову две причины. Во-первых, это постоянные неудачи армии под Ржевом и огромные потери. Люди не хотят участвовать в бессмысленной бойне. Вторая причина — трудный солдатский быт. Сколько можно тянуть лямку, не видя конкретной заботы о себе? А тут еще из окопов противника доносятся запахи вкусной еды.

Борисов помолчал, протирая очки, поблагодарил за полезный разговор и покинул расположение роты.

Вскоре в штабе дивизии собрали комбатов и командиров рот. Открыл совещание комдив. Впервые я увидел генерала Поплавского. Говорили, что генерал щупленький, оказалось — крепыш. На плечах — новенькая кожаная тужурка. Курносый. Говорит резко, рублеными фразами. Казалось, с каждой его фразой взрывались снопы искр:

— Больше я не потерплю побегов в своей дивизии! Надо повышать требовательность! Прежде всего — к себе! Еще жестче будем наказывать командиров за побеги!

Один из комбатов бросил с места:

— Бегут, как крысы с тонущего корабля!

С совещания этот комбат вышел командиром роты. Прокомбатил человек всего один месяц. Каков Поплавский — с ним следует быть начеку! Позже стало известно, что провинившийся еще и партийный выговор схлопотал «за политическую незрелость».

После комдива выступил комиссар Борисов:

— Мы, командиры и комиссары, слабо занимаемся идеологическим воспитанием солдат. Как следствие — неверие людей в победу над фашистами. Командиры рот не выполняют своих прямых обязанностей, слабо заботятся о подчиненных, некоторые солдаты, особенно из южных районов страны, не выдерживают тяжелой жизни на переднем крае. Нужно всем нам подумать, что можно сделать для них. Следует также учитывать, что часть красноармейцев попадает в армию из освобожденных от оккупации районов. По мере продвижения армии на запад эта тенденция станет нарастать. Среди них могут найтись неустойчивые, а возможно, и невыявленные пособники оккупационных властей.

В заключение комиссар назвал мое имя и рассказал об опыте работы с подчиненными в нашей роте, даже придумал название моей системе: «Ни шагу вперед!» — по аналогии с приказом № 227 «Ни шагу назад!». Не скрою, я был польщен. Но настроение испортила фраза, брошенная нарочито громко кем-то из офицеров:

— Надо же, хитрый еврей всех облапошил! Все мудаки, а он хороший!

Стало не по себе и обидно. Подлость какая, я же не только для себя, для всех стараюсь.

Начали расходиться. Меня остановил начальник особого отдела дивизии, представился:

— Майор Ковалев. — И вежливо попросил задержаться.

Когда мы остались одни, спросил:

— Знаете ли вы о группе молодых солдат-украинцев, их в вашей роте восемь человек.

— Знаю, — ответил я. — Впрочем, как они попали в Казахстан, мне не известно.

— Это дети раскулаченных в тридцатые годы на Украине, были высланы в Казахстан как ненадежный элемент. Эту молодежь долго не брали в армию, сейчас, видимо, посчитали допустимым. Но можно ли им доверять, я не уверен.

— Я им верю, беседовал с каждым. Все они рады, что воюют с немцами, надеются после войны вернуться на Украину.

— Вы очень уверенны, лейтенант.

— Они — новобранцы и слабо подготовлены, но это не их вина, я поручил их подучить.

— Смотрите не ошибитесь, ваше доверие может дорого обойтись. Прошу вас лично информировать меня о малейших настораживающих фактах.

На этом разговор закончился, и я отправился в роту.

В роте меня поджидало нечто столь же неприятное. Возле моего блиндажа топтался взволнованный Олег, комсорг роты, он принес немецкие журналы с цветными иллюстрациями.

— Вот, упали с неба прямо на траншеи! — возбужденно заговорил комсорг. — Мерзавцы, до чего додумались: заманивают нашего брата голыми бабами!..

— Олег, — перебил я, — ты же не читал эту фашистскую мерзость? Правильно сделал, что подобрал и принес мне. Ты ведь принес это, чтобы сжечь? Ведь так?! — я пристально глядел на него.

Молодой солдат тут же ответил, голова быстро сработала:

— Конечно! Я сам всегда советую комсомольцам так поступать!

На глазах у Олега я порвал оба журнала, мы вместе зашли в блиндаж, печка еще горела, я передал клочки телефонисту, который и бросил этот мусор в огонь.

Минула неполная неделя, и мне пришлось расстаться с моей ротой. Но прежде чем это произошло, меня внезапно вызвал к себе Борисов. Поздоровался, предложил садиться и, с места в карьер, протянул письмо бойца из моей роты, возвращенное военной цензурой. Текст был короткий, привожу его в полностью:

«Здравствуй, почтенная Глафира Петровна, низкий поклон Вам. Здравствуйте, сестричка Дуня и дедушка Ефим. По-первому сообщаю, что я живой и здоров. Вам всем того же желаю. Война — дело страшное. Не думали мужики такое. Радостей никаких. Все дни в грязи и холоде. Обувка давно сгнила. Срам какой — даже не кормят прилично нашего брата. Только Ваши письма и согревают. Как побьют мужиков, а бьют нас постоянно, так достается под водочку сколько хочешь тушенки американской. Не думайте, что только один я так соображаю. Все ребята так соображают. Немцы от нас рядышком. Мои товарищи говорят: „Лучше бы уже пуля убила, чем так мучиться“. Другие спрашивают у бога, почему их в детстве не придушил, если знал, что будет война. Вылезти из окопа нельзя. Сразу в лоб получишь пулю. Немецкие снайперы охотятся за нами. Умирать никому не хочется. С тем и до свидания».

— Ну, что скажете? Каков гусь! Чепуховый солдат.

— Этот «гусь», товарищ начальник политотдела, — коммунист и мой первый помощник в самые трудные минуты. Награжден медалью «За боевые заслуги». Дважды ранен. Настоящий фронтовик! Простите меня, но солдат пишет правду.

— Вы так же думаете, как он? — спросил Борисов.

— Да. Но, в отличие от него, я не пишу такие письма.

— Вот-вот! Значит, ваш Селезнев — незрелый коммунист.

— Если разрешите, забудем о письме. Я поговорю по душам с Петром Васильевичем. Уверен, когда пойдем в бой, он поведет людей вместе со мной.

Борисов долго-долго смотрел на меня, снова и снова протирал свои очки и все же решил:

— Ладно. Постараюсь вам поверить.

На этом мы расстались.

Всю дорогу в роту я думал об одном: какое счастье, что цензура отправила письмо в политорганы, а там оно попало к Борисову, иначе…

В шестидесяти метрах от расположения моей роты река образовывала на повороте небольшой рукав: одну сторону его занимали немцы, другую — наши, плюнешь — и попадет к чужакам. Наверное, было бы целесообразнее, если бы кто-то уступил и ушел с этого узкого выступа. Но ни наше командование, ни противник не проявляли никакого желания уступать. Зато, по какому-то негласному договору, противники здесь не трогали друг друга.

Когда сообщили о назначении меня командиром этого противного участка на переднем крае, я не обрадовался: оставить свою роту, к которой привык, сдружился с людьми… Но приказ есть приказ. 30 декабря мы тепло попрощались, каждому я пожал руку.

О приказе стало известно утром. А в середине дня я получил самый ценный на фронте подарок — причем новогодний! — письмо от мамы! Она отправила его из Кыштыма 10 декабря — вероятно, с надеждой, что я получу его к Новому году. Так и вышло, и теперь я снова и снова перечитывал:

«…Родной мой сыночек. Какой ты молодец, что не забываешь нас. Каждое твое письмо — праздник. С утра я высматриваю в окне Шуру, почтальона. Хорошая, добрая женщина. Вот она появляется с огромной сумкой, где спрятано много чего: и добра, и не меньше горя. Достает из сумки знакомую треуголочку, мы садимся за стол. Я наливаю ей тарелку супа. Надеваю очки, читаю твое письмо громко. Шура немного глуховата. Она слушает, ест и плачет. У нее на фронте муж. Еще с 41-го она от него ничего не получает. Вечером прочитала твое письмо по телефону папе. Он неделями не приходит со стройки домой.

Комбинат растет. Скоро его продукция, ты знаешь какая, пойдет по назначению. Прошу простить за горестную весть. У тебя их достаточно. Умерла Фанечка . Мы срезали на память ее красивые локоны. Похоронили Фанечку в Кыштыме.

Поздравляю тебя с наступающим Новым годом. Пусть он будет для всех нас добрым, победным. Береги себя, сыночек, пойми меня правильно. Я не призываю уклоняться от армейских требований. Но помни — у тебя слабое горло. Не кури на морозе. Старайся не пить холодной воды. В детстве ты часто болел ангиной. Чаще мойся в бане. Не дай бог, что-либо заведется…

Вспоминаю 1921 год. Я тогда служила красноармейцем 12-й армии. Она шла на Варшаву. Но внезапно в Новоград-Волынске я заболела сыпным тифом, и меня оставили в местной больнице умирать. Нашлись добрые люди, выходили и устроили работать. Тогда все мы жили, придерживаясь пролетарского принципа: „Кто не работает — тот не ест“.

В этом небольшом уютном и зеленом городе я встретила твоего будущего папу. Мне тогда было семнадцать лет. Я еще не совсем оправилась от болезни. Но с детства любила театр и участвовала в местной самодеятельности. В городском клубе мы ставили какую-то революционную пьесу, не помню названия. Твой будущий папа пришел на спектакль и, как все, крепко хлопал в ладоши. В тот вечер мы познакомились. Стали встречаться, полюбили друг друга. Что он нашел во мне особенного, не знаю. Слабая, худющая, новые волосы еще не выросли на голове. Он романтик — такой и ты. Мы поженились. Пришло время, и появился ты.

Новоград-Волынск. Здесь мы впервые встретились, здесь ты родился. Разве это не судьба? Синяя птица, которая всем нам троим принесла счастье. Я верю, что эта птица сбережет и тебя.

Вчера встретила директора завода, где ты начинал токарем. Он просил передать тебе привет. С каждым днем они увеличивают выпуск…

Часто у нас бывает Наташа. У нее родился мальчик. Назвала его Андреем, в честь мужа. Она нарисовала твой портрет по последней гражданской фотографии. Я повесила его в столовой и не налюбуюсь на тебя.

Наташа мне рассказала, как погиб ее муж-летчик в первый день войны. Он уже пристегнул себя в кабине самолета ремнями и хотел взлетать, но не успел. Налетели немецкие самолеты. Он застрял мертвым в разбитом самолете.

Целую тебя, мой сыночек. Твоя мама».

Под вечер 30 декабря я принял новую роту. Она насчитывала тридцать шесть бойцов и двух командиров. Поначалу познакомился с командирами. Один из них, лейтенант Горбунов, временно исполнял обязанности командира роты. Второй, младший лейтенант Беленький, командовал взводом. Я уже знал, что Горбунов пережил штрафбат, был ранен и восстановлен в командирском звании — значит, искупил свою вину, но в чем состояла его вина, мне известно не было. На меня он произвел хорошее впечатление — как говорится, крепкий малый. Беленький — совсем иного склада. Очень юный, нет и девятнадцати, недавно закончил Омское военно-пехотное училище и сразу на фронт; видно, что еще не обстрелянный, хрупкий какой-то и, мне показалось, неуравновешенный; он все еще не чувствовал себя полноценным командиром и в людях разбирался слабо, не смог толком рассказать о своих бойцах. Понимая собственные слабости, нервничал, срывался.

После беседы обошел с командирами посты в траншеях, бегло познакомился с солдатами, но поговорить успел лишь с двумя-тремя.

— В атаку ходил? — спросил одного.

— Всяко бывало. Добро, когда немец драпает после атаки, тут все вперед: прыгаем в его окопы и давай штыком пороть его, гада. Опомнился фриц, и давай нас вышибать. Если нет артиллерийской подмоги — отходим, а если хоть одно орудие с нами — ни хрена у них не выйдет.

— В атаки ходил — и жив! Молодец!

— Не всем так вышло.

Вроде надежный солдат, подумал я, с таким не пропадешь. Этот разговор меня успокоил, все же решил: с утра нужно проштудировать состав и повернуть жизнь роты по-новому, срочно вводить мою систему. Пока же попросил командиров обходить ночью все посты.

Вернулся в блиндаж. Жуткая усталость потянула на койку… Завтра — последний день сорок второго, уже целый год как я в армии. Какими мы были наивными и глупыми, поверив, что война скоро кончится; теперь-то я знал, что одной винтовкой и патриотизмом врага не возьмешь. Вспомнилась встреча сорок второго: пустая казарма, Рыжий, его песни под гитару… Сколько нас осталось в живых?.. И все-таки завтра непременно встретим с бойцами Новый год, устроим салют…

В блиндаж вихрем ворвался младший лейтенант. В расстегнутой шинели, без шапки, лицо белое. Я сразу понял: произошло что-то серьезное.

— Товарищ комроты! — чуть не кричал младший лейтенант. — Беда, жуткая беда! Побег! Двое — старик и новобранец!

Я вскочил. Сон мигом унесся прочь. Мы бросились в траншею. На бруствере аккуратно лежали целехонькие винтовки и комсомольский билет, чуть запорошенные снегом. Кажется, я видел этих, не могу выговорить, уже бывших… Они приветливо встретили меня на ночном посту. Откуда они, кто они, как и где воевали, их имена? Нечего я о них не знал. Старый солдат — и надо же, уговорил новобранца, комсомольца. Комсомолец, вспомнилось, еще канючил, переживал, наверняка для отвода глаз: мол, как быть, у него за три месяца взносы не уплачены. Да, подвел меня внутренний голос. Я смотрел на брошенные винтовки, и делалось не по себе… Групповой побег — это штрафбат, а штрафбат — это конец жизни.

Доложил комбату Коростылеву. Посоветовались с лейтенантами, что предпринять, — получалось, что ничего.

Через час примчался комбат. С ним особист. По виду их сразу понял: запахло жареным, держись! Как положено, доложил, объяснил ситуацию, представил заготовленный рапорт. В рапорте я написал, в свое оправдание, что в роту пришел накануне вечером, за одну ночь не смог изучить людей, ввести свою систему.

Комбат не стал ни читать, ни слушать, глянул злобно и обрушился с дикой руганью, сопровождаемой матом. Внезапно он выхватил из кобуры пистолет и ударил меня рукояткой по голове.

— Сволочь! — процедил сквозь зубы. — Всех вас, мерзавцев, под трибунал!

Рядом со мной стоял младший лейтенант Беленький, он весь дрожал, кусал губы — казалось, вот-вот разрыдается. Вмешался Горбунов:

— Чего шумишь, комбат, ротный тут ни при чем, оба бежавших из моего взвода. Прошу все претензии ко мне.

— Разберемся и с тобой! — пуще разозлился комбат. — И ты свое получишь! Не сомневайся! — От страха он уже не владел собой.

Срочно вызвали санинструктора, голову мне быстро перевязали. Уходя, комбат бросил:

— Учти, комроты, тебя сюда прислали не на курорт. Не наведешь порядок, допустишь еще побег — тебе не увильнуть. Тогда пощады не жди!

Особист молчал, но складывалось впечатление, что все громкие слова и гадючий поступок Коростылева шли не только от его характера, но и от чрезмерного усердия показать себя перед особистом. За четыре месяца я ни разу не видел комбата в боевой обстановке: он старался спрятаться где только можно. Таких в армии называют «хвост собачий»: виляет туда-сюда, попробуй ухвати.

Когда все разошлись, вдруг появилась слабость, голова стала тяжелой, я попросил Горбунова проводить меня в блиндаж. Дома выложил на стол все свои запасы: несколько кусочков сала, тушенку, луковицу, три сухаря. Разлили по кружкам водку и выпили за наступающий Новый год, оба мы после всего не знали, где его встретим. Еще раз выпили, и завязался разговор.

— Спасибо, Володя, за поддержку, — сказал я. — Понимаю ваши чувства, сдерут с вас семь шкур, а беглецы, негодяи, сегодня же ночью будут поздравлять нас с Новым годом. Знаю немного о вашем прошлом: если случится что-то серьезное, постараюсь, сколько смогу, помочь.

— Жди не жди, — перебил лейтенант, — а особисты не успокоятся, пока не отправят в штрафбат. Для них все мы — только галочки в отчетах. Один раз уже имел с ними дело, знаю им цену. Вы извините, но у нас слишком мало времени, помяните мое слово, эти подонки скоро придут за мной. Хочу просить вас послать письмо моей матери, вот адрес. Я уверен, вы это сделаете.

Он положил на стол бумажку. Я прочел: «Свердловск, ул. Ленина, д. 16/а, кв. 16. Александре Семеновне Горбуновой».

— Как видите, я с Урала. Если не возражаете, я кратко расскажу вам свою историю. За год до войны я окончил Полтавское танковое училище и был направлен в Западный округ. Командовал взводом первых самоходок. В сорок первом их все сожгли, и мы, танкисты, стали пехотой. Драпали, как и все. Шестого ноября в честь 24-й годовщины Октября комбат, сволочь, приказал взять деревню Тетерино — будет подарок Родине и Верховному. Обещал поддержку — два танка и артиллерию.

В четыре утра поднял роту, объяснил задачу, и двинулись к реке — от нее до деревни не больше километра. Перешли речку и стали обходить Тетерино с двух сторон. Немцы встретили роту шквальным огнем — головы не поднять. Танки так и не появились. Мы отошли, заняли позиции вдоль дороги к деревне. Соображаю, что делать дальше, без танков. Вдруг из деревни вышла самоходка с автоматчиками и жмет на скорости в нашу сторону. Ну, думаю, пропали. И тут пришла мысль. Взял с собой двух бойцов с автоматами, связали гранаты по две в четыре «букета» и поползли по кювету навстречу самоходке. Повезло, машина вдруг остановилась — и почти напротив нас, вылез офицер, стал осматриваться в бинокль.

Мы приблизились к машине, и, выскочив на дорогу, саданули в нее все заготовленные «букетики». Полетели ошметки тел; двух оставшихся вмиг положили, и я вскочил в машину, прикладом долбанул водителя. Вроде бы порядок. Отправил одного за ротой, чтобы двигались следом, и стал разворачивать самоходку в сторону деревни. А из деревни навстречу выползают три танка и бьют на ходу прямой наводкой. Заметили, гады! Развернул я самоходку обратно к реке, и тут прямое попадание — солдаты все замертво, меня ранило осколком в руку.

Вернувшись в батальон, поздравил комбата с великим пролетарским праздником да и высказал сгоряча все, что думаю о нем, мерзавце, и еще привет попросил передать Верховному от восемнадцати павших за Тетерино. Эта сволочь тут же настрочил рапорт: будто захватил я самоходку с целью побега к немцам и ради этого погубил роту. Конечно, и про Верховного не забыл: видите ли, оскорбил я товарища Сталина. Особисты и прокурор потребовали расстрела. Трибунал осудил на десять лет. Отправили в штрафбат.

Во время летнего наступления под Ржевом наш батальон помог 30-й армии прорвать оборону города, штрафники полегли почти все. Меня ранило в ногу, но до того успел подарить дзоту «букетик». Искупил кровью свой «проступок». Сняли судимость, вернули звание — все по честному. Так я попал в эту проклятую роту. Только теперь пусть учтут товарищи особисты, в штрафбат больше не пойду, уж лучше в лагерь, там хоть есть надежда остаться живым, если, конечно, на лесоповале не сдохнешь.

С горечью слушал я Володю, какой мужественный, волевой человек, сколько в нем силы и в то же время совестливости, и фронтовик опытный, а всего-то ему — двадцать пять.

Разговор прервал Беленький, за ним стояли в дверях два особиста.

— Приказано вас, Горбунов, препроводить в особый отдел, — сказал один из особистов. — Забирайте вещи и пошли. Комбат поставлен в известность.

Так мы расстались. И больше никогда не увидимся. Учитывая, что лейтенант побывал в штрафном батальоне — искупил вину, имеет два ранения, его осудили на четыре года и отправили в лагерь.

Поговорил о лейтенанте с Борисовым, он покачал головой:

— Трибунал — учреждение независимое, не подчиняется никому. Отменить приговор может только командующий фронтом.

Беленькому объявили выговор, его сержанта разжаловали в рядовые. Не забыли и обо мне, на полгода отсрочили представление на очередное звание.

Проводив Горбунова, вернулся младший лейтенант, глаза заплаканные.

Какой ужасный день, вернее ночь. Кажется, наверху сошли с ума, сделали нас, командиров, заложниками изменников Родины. Какое безрассудство! Если так продолжится, армия лишится боевых командиров. И это хулиганское нападение комбата, в старой армии за такое стрелялись. Публичное оскорбление командира — это черт знает что. Впрочем, на злобность лучше отвечать пренебрежением, это срабатывает лучше, чем громкие поступки… Господи, как же мне плохо, голова точно чугунная, тошнит, но надо подниматься, идти в роту, взводный сейчас не помощник…

Беленький сидел на нарах, опустив голову, и вдруг взорвался:

— Вы-то понимаете, что младший лейтенант Беленький — следующая жертва этих мерзавцев! Вы это понимаете?!

— Успокойтесь, Сережа, — сказал я, — и не вешайте нос. Побольше терпения, выдержки.

— Ну и совет! Извините меня, какая польза от вашей философии?! Я официально предупреждаю: если произойдет побег в моем взводе, я покончу с собой! — Дрожащими руками он вынул из кобуры пистолет и приставил к виску: — Вот так и будет!

Только этого не хватало, опасливо подумал я. Повысив голос, резко бросил:

— Сейчас же уберите пистолет, младший лейтенант! Успокойтесь и не забывайте, что мы в боевой обстановке и воюем не с ветром. Вам доверили командовать солдатами! В их глазах вы представляете армию!

Младший лейтенант спрятал оружие в кобуру, но стоял бледный, натянутый, как струна. Как его успокоить?! Не совладав с собой, он выкрикнул:

— Какие мы все командиры, если страшимся своих больше, чем врага?! Такое положение непереносимо!

Я поднялся с лежанки и подошел к нему:

— Хватит хныкать! Назначаю вас, младший лейтенант Беленький, моим заместителем. Идите к солдатам. У нас впереди большая работа.

Кажется, удалось утихомирить парня. Он отдал честь:

— Слушаюсь! — и покинул блиндаж.

Я прилег и закрыл глаза, может, все-таки сходить в медсанбат? Но я фактически теперь один, на Беленького роту не оставишь, уж больно он хрупкий — чистая нетронутая душа, он мне напоминал Женечку. Все больше война учила меня и прежде всего отношению к людям, главное — это освобождать их от чувства страха, слабости духа, одиночества.

Резко хлопнула дверь, не вошел — ворвался с ошеломленным лицом сержант, подбежал ко мне и, склонившись, еле разжимая губы, пробормотал:

— Товарищ комроты, младший лейтенант застрелился!

— Что?!! — вскричал я, забыв о боли, медсанбате, обо всем на свете, оттолкнул сержанта и в одной гимнастерке пулей вылетел из блиндажа…

…Нас, командиров переднего края, тогда, в начале зимы сорок третьего, спас Сталинград! После Великой Победы бежать стали меньше. Никакие радиовыкрутасы противника уже не действовали на ванечек и василечков! После Сталинграда не было такой силы, которая могла поколебать бойца. Вера в победу вошла в каждого. Словно погибшие передавали свою силу живым…

Я остро переживал самоубийство Сергея. В девятнадцать лет так ужасно поступить с собой. Что это — проявление слабости характера, мальчишеская выходка, может быть — стресс?.. Скорее всего, душа его не смогла смириться с унижением и злом, не захотел он служить под началом коростылевых, не выдержал подлости одних и цинизма других. А как же я со своей толстовской философией смирения и терпения? Кому служу я? — Жизни!

Передний край под Ржевом, я стою с солдатами в траншее, и все мы поздравляем друг друга. Каждый считал дни — когда же наступит Новый год! И вот он пришел! С вечным своим таинством, надеждами, новыми дивными красками. Снежные наметы укрывают лапы елок, легко поскрипывает снег под ногами, дышалось в полную силу… Фронтовики всегда связывают новогодние дни с воспоминаниями о святости, Рождестве, с огнем свечей, воспоминания о добрых традициях наполняют верой в будущее. Вот и в ту ночь все особенно много говорили о доме, читали друг другу письма матерей, любимых девушек, показывали — в который раз! — фотокарточки… Все знали о произошедших событиях, многие участливо глядели на меня, но ни о чем не спрашивали. Зачем?..

Группу армий «Центр» под Ржевом так и не удалось разгромить. 2 марта 1943 года, в 18 часов, немцы оставили город. Главные силы 9-й армии сумели в основном оторваться от наступающих. В боевом донесении Западного фронта от 3 марта говорилось: «3 марта Западный и Калининский фронты перешли в наступление, вошли во Ржев и стали преследовать врага».

В марте, после ухода немцев из Ржевско-Вяземского треугольника, войска с боями вошли в Гжатск (5 марта), Сычевку (8 марта), Вязьму (12 марта). В сообщениях Совинформбюро звучали иные формулировки: не «вошли», а «захватили», «выбили» и т. д.

Бои на Ржевско-Вяземском рубеже продолжались 502 дня. По мнению некоторых историков, эта битва была самой жестокой и кровопролитной в истории Великой Отечественной войны. К примеру, в боях за Ржев потери были вдвое больше, чем под Сталинградом. Каждый отвоеванный клочок родной земли обошелся здесь примерно в десять тысяч человеческих жизней. Таких огромных потерь, очевидно, не знало ни одно сражение в истории человечества!

Этот трагизм состоял не только в беспримерных жертвах, а и в том, что все наступательные бои не приносили успеха. Смерть и немыслимые человеческие муки не вознаграждались радостью боевых успехов, а вызывали горькое отчаяние и нестерпимую обиду.

До сих пор военные историки спорят о цифрах погибших под Ржевом и Вязьмой. Общие потери лишь в четырех основных операциях по взятию Ржева составили гигантскую цифру — 1 324 823 человека (по официальным данным). Это больше, чем отдельно в каждой битве: под Москвой, Ленинградом, Сталинградом, Курском, Берлином.

С трибуны Всесоюзной научно-практической конференции (1999), посвященной Ржевской битве, обнародована была более страшная цифра потерь (убитых, раненых, пленных) — около двух миллионов.

На Ржевской земле в сорока двух братских могилах покоится прах воинов более чем из ста сорока стрелковых дивизий, пятидесяти отдельных стрелковых бригад и пятидесяти танковых бригад. А сколько и до сих пор не захоронено!..

Каким же цифрам верить? 3 марта 2006 года, в 61-ю годовщину освобождения Ржева, в местной печати была названа цифра — более одного миллиона только погибших советских солдат и офицеров.

Сколько же под Ржевом, Вязьмой, Сычевкой, Белым, Полунино погибло людей! «Такого мы не видели нигде и никогда больше» — так говорят, вспоминая бои под Ржевом, фронтовики, чудом выбравшиеся живыми из той нечеловеческой бойни, в которой участвовало более трех миллионов человек. За время боев под Ржевом только 215-я дивизия, вступившая в бой в августе 1942-го, — насчитывая 14 тысяч человек, потеряла 7–8 тысяч, в основном молодых жизней. Многие среди погибших — тюменские курсанты.

Эти и многие другие факты и цифры, а также картины основных событий Ржевской битвы ныне представлены в открытой к 60-летию Победы в городе Ржеве диораме.

Ржев стал кровавой мясорубкой не только для советских войск, но и для немецких. По словам Черчилля, «лучшие боевые силы вермахта были выпотрошены на Восточном фронте». Более 72 процентов всех немецких потерь во Второй мировой войне. Многие из них «выпотрошены» под Ржевом.

Потери немецкой армии в сражениях за Ржев, официально объявленные в Германии, составили от 300 до 450 тысяч человек. Об этом сообщил Фортен Эсмайер, офицер штаба 26-й пехотной дивизии 9-й армии, оборонявшей Ржевско-Вяземский плацдарм.

Очевидно, пятнадцатимесячные тяжелые безуспешные бои под Ржевом, большие людские потери, нежелание затронуть высокие имена и привели к замалчиванию в официальной историографии — вот уже более 60 лет — правды о битве за Ржев.

Об основной причине неудач Красной Армии под Ржевом красноречиво высказался сам Верховный Главнокомандующий: «Это, — сказал он, — неумение воевать».

Невнимание исследователей к изучению Ржевской битвы — серьезный просчет отечественной историографии. В этой «нераскрытой» до конца главе истории Великой Отечественной войны — ключ к пониманию выдающихся успехов Красной Армии на заключительном этапе Второй мировой войны.

До сих пор глубоко и всесторонне не исследована и не обобщена общая картина ржевских сражений, не определена их роль в общей истории Великой Отечественной войны.

В нашем распоряжении в основном находятся отдельные публикации писателей и журналистов, а также местных авторов-краеведов, обобщивших бесценные воспоминания ветеранов. В этих материалах можно найти и немало горькой правды о битве за Ржев.

Я вытащил пистолет, положил рядом несколько гранат. Самоходки быстро приближались, до нас оставалось метров 250–300. Но вот одна загорелась — прямое попадание. Остальные разделились и стали обходить нас с двух сторон. Наблюдатели по радио передавали артиллеристам координаты целей. Шквал огня накрыл немцев, но самоходки вели себя спокойно, лишь изредка постреливая в нашу сторону. Зато, приблизившись к компункту, обрушили на нас лавину снарядов. Мы упрятались в блиндаж, надеясь на его прочное покрытие. Однако «изба», как иронически называл блиндаж Груздев, не выдержала и рухнула. Нас разбросало в разные стороны и придавило — кого-то насмерть, кого-то сильно задело, других контузило, погибли и оба приданных нам корректировщика. Но артиллеристы больше не нуждались в подсказках — их заградительный огонь перекрыл дорогу немцам, пробиться сквозь него они уже не смогли.

Мертвых откопали и похоронили, раненых отправили в медсанбат. Я в этой внезапной катавасии получил контузию и больше недели плохо слышал.

Груздев доложил комдиву Полевику о наших невеселых делах. Епифанова отозвали из полка — вернули на прежнее место службы, во внутренние войска. Так закончилась карьера «карьериста в полковничьих погонах», как окрестили Владимира Семеновича штабные офицеры.

В 1943 году освободить Оршу не удалось. Первая попытка с ходу взять город, переправившись через Днепр на подручных средствах, оказалась неудачной и стоила больших потерь. >Начало 1944 года полк встретил в новых ожесточенных боях на Оршанском направлении. 21 февраля наши части вновь попытались прорвать оборону. Немцы устояли. Я считаю, из-за недостаточной подготовки наступления.

В 70–80-е годы многие военачальники опубликовали мемуары, повествуя, как под их руководством воевали армии, корпуса, дивизии. В этих воспоминаниях часто можно встретить замечания примерно такого рода: «К сожалению, перед началом наступления не все огневые точки противника были подавлены…» А мы добавим: отсюда неоправданно много неудач и огромные потери. Так было под Ржевом и Оршей, Харьковом и Воронежем, в Крыму, под Варшавой, Кенигсбергом, под Берлином.

Орша — крупный железнодорожный узел. Сюда прилетал Гитлер, здесь проходило известное совещание, на котором разрабатывалась операция «Тайфун», здесь произошла встреча начальника Генштаба Франца Гальдера с командующими фронтами во время битвы под Москвой, и здесь же находился штаб Центральной группы войск во главе с командующим генералом Фон Клюге. Немецкое командование решило удержать Оршу во что бы то ни стало — превратить ее для русских во второй Ржев.

Освобождение Орши оказалось делом нелегким. Наступлению предшествовала напряженная месячная подготовка. В те дни я побывал в ротах, которым первыми предстояло вступить в бой. Что меня поразило при встречах с солдатами, особенно молодежью, — в людях появился победительный дух.

От военнопленных стало известно, что против нас воюет небезызвестная 197-я пехотная дивизия. К этой дивизии был особый счет — ее солдаты в сорок первом повесили в Петрищеве Зою Космодемьянскую. Мне пришло в голову написать клятву «Отомстим за партизанку Таню!» и обратиться к солдатам, чтобы ее подписали. Комиссар одобрил мою инициативу.

До войны я ни разу не бывал в деревне и представлял ее в основном по книгам Толстого, Тургенева, Лескова, Чехова — в пределах школьной программы, но то были описания старой, дореволюционной деревни. Впервые о советской деревне я узнал от нашей домработницы, семнадцатилетней Тани. В начале 30-х годов, в период коллективизации и знаменитого страшного голода на Украине, родителей Тани выслали в Сибирь, а ей удалось сбежать из родной деревни. Мы тогда жили на Украине, в Кривом Роге, папа руководил шахтами. Таня пришла к моему отцу, честно все рассказала и попросила взять ее на шахту. Папа привел ее к нам в дом. Я не очень понимал, о чем она говорила, не вникал в новые для себя слова: колхоз, кулак, середняк, бедняк, милиция, ссылка, высылка, трудодень. Мне было тогда всего восемь лет. «Поднятая целина» Шолохова, прочитанная в последнем классе школы, тоже мало что рассказала мне о советской деревне, — кажется, я прочитал ее с закрытыми глазами, ибо произошло это в самую сложную пору моей юности, когда отца упрятали на 28 месяцев в тюрьму.

Впервые я увидел деревню в ноябре 1941 года, когда меня на месяц направили уполномоченным в деревню. Впечатление тогда сложилось тяжелое.

Попав из училища на фронт, а за годы войны я служил на пяти фронтах в четырех дивизиях, я встретил много крестьян в солдатских шинелях — русских, украинцев, белорусов, татар, казахов, узбеков… Эти люди оказали на меня огромное влияние — на мое мироощущение и характер; гораздо большее, чем все командиры и комиссары. От русского мужика я набрался разума — вот уж университет университетов, кладезь жизненной мудрости и благородства.

Крестьянин помог мне глубже понять, почему оказалась такой пустой и нищей наша деревня и чем нынешний крестьянин-колхозник отличается от толстовских героев. Проходя русские и белорусские деревни, я видел в них много горя и, слушая рассказы колхозников — мужчин и женщин, старался найти ответ, понять, почему они простили советской власти все то, что она так безбожно и уродливо сотворила с ними. Простили. И в трудный час, когда родина оказалась на краю гибели, безотказно служили ей. Во имя чего?

Наверное, такими их сделал ОБРАЗ ЖИЗНИ. Жили эти люди на земле, и она насыщала их разумом, верой в добро и святость труда — что и составляет основу всей человеческой жизни, данной нам богом. Как-то я услышал от них: «Дети и неспособного сделают благородным. А без благородства как прожить?» В русском крестьянине часто есть что-то детское — искренность, стремление к правде, вера в старших. Общаясь с этими людьми, я понял, что интеллигентность человека, его культура отнюдь не определяются ни образованием, ни эрудицией, как это утверждают энциклопедии, а скорее — внутренним складом души и сердцем. Недаром люди издавна говорят: «сердечный друг» — и это высшая похвала.

Провожали мужика на войну всем миром, со словами: «С богом!» Попав на фронт, мужик понимал, что на войне ему долго не прожить. Но никогда ни в одном из них я не замечал какого-то озлобления или душевной раздвоенности, неприятия воинской дисциплины. Твардовский, как никто другой, уловил эти особые струнки крестьянской души и оттого так удачно сложил свою поэму о Василии Теркине. Сколько раз я читал эти стихи солдатам, а они просили снова и снова. Солдатская среда приняла Теркина как своего товарища и брата.

Мне часто доводилось присутствовать и самому участвовать в мужицких «разговорчиках», как я ласково их называл, и я обратил внимание, что чаще всего во всех рассказах о доме, родных присутствовал свет надежды: вот кончится война…

— У меня сын — грамотей, первая голова в деревне, — начинался разговор, — после службы в армии остался в городе, выучился на инженера, вот теперь уповаем…

В этих зачинах звучал подспудный вопрос-ответ: «Как дальше жить будем…» Наверное, в этой надежде, смирении перед стихией и скрыта тайна прощения и искреннего отношения крестьянина к власти, к войне, да и к другим невзгодам и перипетиям жизни — в надежде, что и это минет, и как-то все образуется, а перемелется — мука будет…

Всякое общение учит. Только вот чему? Я уже говорил, рассказывая о первом дне на фронте и встрече с дядей Кузей, что загорелся идеей записывать советы бывалых солдат. День за днем в блиндажах, прямо в окопах, в поле, в лесу, нередко у костра я собирал крупицы солдатской мудрости и не помню ни одного случая, чтобы кто-то отказался от дружеского разговора. Так возник целый рукописный том, который я озаглавил «Свод правил поведения солдата». Я не скрывал своей затеи, часто читал свои записи молодым командирам и новобранцам. Все же, чтобы обезопаситься и сбить с толку всяких недоброжелателей, я открыл «Свод» лозунговыми правилами.

Несмотря на предосторожности, однажды, услышав об офицере-чудаке, собирателе афоризмов, меня вызвал к себе комиссар в высоких чинах. Пролистав с десяток страниц, он усмехнулся: «Воевать людей научат и без вашей писанины, а вам советую заняться более путным делом. Ваши прямые обязанности: чаще бывать на передовой, воодушевлять бойцов, поднимать их в атаку. Вот и действуйте! И никакой отсебятины!»

Какая глупость! В немецкой армии любой солдат, не говоря об офицере или генерале, мог вести дневник. Об этом я, понятно, узнал гораздо позже. А тогда я промолчал. Много нелестного говорили об этом партийном вельможе, — этот сукин сын дошел до того, что заставлял вступивших в партию бойцов добираться за партбилетом с переднего края в тыл, иногда под прицельным огнем.

Полк готовился к переправе. Ни лодок, ни бревен не было, разбирали пустые избы, сооружали плоты. Первым переправился на нашем плоту парторг полка капитан Кирилл Кошман. Мы давно были знакомы и обрадовались встрече. Я постарался четко изложить положение мобильного батальона.

— Ясно! — Кошман вытащил из кобуры пистолет: — Не станем терять времени, нас ждут. Оставайтесь здесь, доложите обо всем комполка. Нужно срочно решить следующее: подготовиться к встрече новых раненых — всех нужно переправить за ночь. Обязательно повидайтесь с командиром противотанкового дивизиона, посоветуйте им, где лучше расставить пушки, и обозначьте на их картах высоты, занятые немцами. С рассветом возьмемся за них. Если понадобится, введем в бой реактивные минометы. Пока не восстановлю радиосвязь, прошу вас находиться с комполка.

Вскоре мобильный батальон был расформирован. Да, собственно, почти некого было расформировывать. А наша 220-я дивизия уже двигалась дальше, на запад, и, сбив по пути несколько заслонов, в 20.00 17 июля 1944 года вышла на Государственную границу! Особенный день и час для каждого, кому довелось пережить тот потрясающий миг! И произошло это поистине историческое событие вечером того самого дня, когда пленных немцев с позором провели по Москве. Удивительные бывают совпадения, и чудится в них какая-то загадка…

Первыми подошли к границе разведчики. Запыхавшись, один из них бежал навстречу походной колонне, крича на ходу:

— Граница! Граница! Ура-а!!!

Колонна поспешила вперед, и все мы замерли. Нашему общему взору предстала полоса земли, которую называют «границей». Поначалу все мы, солдаты и офицеры, молчаливо разглядывали то, что всегда казалось грозным и недосягаемым, за чем люди ощущают себя крепко и навсегда защищенными. Словно ошалелые, мы оглядывались вокруг, задаваясь одним и тем же вопросом: а где же те традиционные атрибуты, которые в нашем представлении ассоциируются с Государственной границей?! Где колючая проволока?! Где длинные глубокие рвы, разделяющие страны?! Где, наконец, пограничные столбы и сторожевые вышки?! А шлагбаумы?! Ничего этого не было. Все куда-то исчезло.

Потом мы узнали, что жители ближайшей деревни хотели забрать пограничные столбы на дрова, но местная власть не разрешила, возможно, предвидя их судьбу — вновь встать в строй. И мы увидели их, эти символы границы: они лежали возле леса, сложенные в аккуратные штабеля, в ожидании своей новой жизни.

Практически без дела я промаялся в тылу дивизии почти месяц. За это время дивизия прошла свыше ста километров, участвовала в боях. В отношении ко мне начальника политотдела я чувствовал известное пренебрежение, этот тучный полковник с первой встречи не вызвал у меня симпатии: мне неприятны люди, которые не смотрят в глаза. Капитан Кузин все не возвращался. В конце концов я понял, что со мной хитрят.

Не согласовав с начальством, я позвонил в политотдел 31-й армии, помог мне дозвониться замкомдива по тылу, приличный человек. В армии попросили перезвонить через два-три дня. Я перезвонил, и меня пригласили приехать. По прибытии мне сразу вручили новое предписание: я направлялся в 331-ю дивизию — «лучшую в армии», как сказали мне на прощание.

В составе 331-й дивизии я провоевал до последних дней войны.

Покинув армию, я ехал к новому месту службы с известной опаской: скверный опыт общения с полковником Ефимовым сильно меня обескуражил, к тому же политотдел дивизии — это целое учреждение, двенадцать-пятнадцать политработников, как меня встретят? Беспокоило и мое новое положение: более высокая армейская ступень — это, естественно, иные взаимоотношения с солдатами и офицерами, справлюсь ли?..

В день моего прибытия состоялись две встречи. Первая — с начальником политотдела дивизии полковником Шиловичем. Алексей Адамович пригласил меня сесть и при мне вскрыл солидно выглядевший запечатанный пакет, привезенный мной из армии. Прочитав документы, спросил:

— Скажи-ка мне, старший лейтенант, то, что понаписали тут армейские чины, соответствует правде?

Я пожал плечами.

— Видишь ли, на своем веку я перевидал немало характеристик и знаю, что часто в них много липы. Вроде — по бумаге — получается славный человек, а на самом деле так пишут, чтобы поскорее от него избавиться, подбрасывают товар с гнильцой. Додумались: расшвыривать политработников по разным частям! А кто же примет неизвестного офицера без приличной характеристики?

— Эту же характеристику получил начальник политотдела 352-й дивизии и по неизвестным причинам не пожелал меня взять.

— Ну, мне-то понятны эти штучки, Ефимов не очень уважает вашего брата. А я — белорус, мы с евреями издавна живем как братья, да и жена моя была еврейка, мы счастливо прожили почти четверть века.

— Простите, почему «была», — так вы сказали?

— Именно так. Мы жили в Москве, а мать ее — в Минске. За неделю до войны жена поехала ее навестить. Обе погибли. Не смогли выбраться из города.

Я выразил сожаление.

— Ну хорошо, давай о главном. Дивизия готовится к боям, будем наступать на Восточную Пруссию. Зачем я тебе это говорю? Запомни, старший лейтенант, как вступим на вражескую землю — никаких сантиментов к немцам! Что заслужили за свои злодеяния, то и должны получить! Таково твердое указание Главпура.

Теперь о текущих делах. Познакомься с дивизией и комсомолом, с командирами, политработниками. Коротко о наших взаимоотношениях. Я люблю инициативных людей. Во всякой ситуации поступай так, как считаешь и понимаешь, то есть решение за тобой. Мне важно знать одно: где ты. Если понадобишься, сам вызову. Жить будешь вместе с политотдельцами. Пока, кажется, все. А теперь отправляйся к генералу. — Шилович снял трубку, позвонил комдиву и попросил принять меня.

Неожиданно произошел скандал. Воспользовавшись отъездом Касимова и старшины на Всеармейский слет снайперов, трое офицеров-артиллеристов проделали дыру в заборе, напоили коменданта-«банщика», связали, забросили, как куклу, под нары — и гусарами предстали перед девушками: с гитарой, выпивкой и закуской, якобы выказать уважение к погибшим, устроить поминки. Пили и плакали, плакали и пили…

Очередная смена вышла на дежурство с опозданием. Командир батальона запретил выход. «Вера с Таганки» — самая храбрая, как считали ее подруги, не выполнила приказ. В результате ее ранил в руку снайпер, перебил кость. Пришлось срочно отправить ее в госпиталь. Комбат, рассердившись, назвал поведение снайпера не храбростью, а дешевым удальством. А на воротах дома снайперов появилась надпись: «Теперь здесь живут прикасаемые».

Вернувшийся вскоре командир собрал команду и резко отчитал всех, назвав происшедшее «позором». Комендант, оправдываясь и кляня на все лады нахальных молодчиков, заявил, что его заставили выпить стакан водки:

— Попробуй не выпить за товарища Сталина!..

Касимов не стал слушать, выгнал коменданта. Спросил «Катю с Зацепы»:

— Вы знали, старший сержант, как по-сволочному поступили из-за вас с комендантом?

Она ответила за себя и за всех:

— Нет, мы не видели.

Касимов ей не поверил и отстранил от обязанностей старшего снайпера.

Никодим Иванович все слушал и не проронил ни одного ругательного слова. Его молчание для девчат было горше, чем бурный разнос командира. его качества и высоко ценили.

Судьба Германии была предрешена, вопрос был в сроке. Понимали это и наше руководство, и союзники, и немцы. Но последние продолжали фанатично сопротивляться. Немецкое командование, не считаясь с потерями, приказывало командирам защищать каждый рубеж на пути к границам Германии. Советское командование, в свою очередь не считаясь с потерями, требовало от командиров — наступать!

В первые январские дни на расположения дивизии внезапно обрушилась артиллерия, а затем в стык двух полков быстро двинулись самоходки и автоматчики. Туманная погода не позволяла вызвать авиацию, — очевидно, это учел противник. Один полк немцы смяли почти сразу, второй оказал серьезное сопротивление, подключив к контратакам противотанковый дивизион. Завязался бой. Продолжался он до позднего вечера. К этому времени стало известно, что атаки одновременно произведены на нескольких участках армии — то ли это была разведка боем, то ли стремление оттянуть срок нашего наступления.

В дивизионной газете напечатали статью о подвиге двух батарейцев, Ивана Скуднова и Сергея Пантюхова: своей 76-мм пушкой они остановили автоматчиков, но немцы смогли захватить раненных бойцов, вырезали на их телах пятиконечные звезды и добили ножами. Во всех батальонах провели «митинги мщения»: выступали солдаты и офицеры, клялись отомстить. Меня вызвал начальник политотдела дивизии полковник Шилович:

— Отвезете тела погибших героев-комсомольцев в Сувалки. Похоронить надо с почестями.

Я взял с собой младшего лейтенанта и трех солдат, погрузили в машину два гроба и тронулись в путь.

Сувалки — небольшой красивый польский город, расположенный в восьмидесяти километрах от Кракова. В местном госпитале оставил гробы и при них на ночь офицера с солдатами, а сам встретился с нашим комендантом, заручился его обещанием помочь с похоронами.

Время позволяло, и я решил познакомиться с майором Лебедевым, редактором армейской газеты «На врага!».

Лебедев встретил меня тепло, а узнав о цели моего приезда в город, сразу попросил написать в газету о погибших артиллеристах. Беседа с ним произвела на меня сильное впечатление — это был умный образованный человек, по специальности историк, окончил Московский педагогический институт, а в начале войны — специальные курсы военных журналистов. Его интересовало, читают ли газету, как к ней относятся офицеры и солдаты, я постарался ответить на все вопросы. После небольшого чаепития Лебедев пригласил меня на встречу с коллективом редакции: он недавно вернулся с армейского совещания политработников и намеревался сообщить новости своим журналистам.

— Для затравки расскажу любопытную историю, услышанную на совещании, — так начал майор свое выступление перед сотрудниками. — Вы знаете, что по инициативе Верховного Главнокомандующего после перехода немецкой границы будет разрешено отправлять домой посылки — одну в месяц, офицерам — до десяти килограммов, солдатам — до пяти. В связи с этим член Военного Совета фронта Лев Мехлис рассказал, что товарищ Сталин поинтересовался: как солдаты смогут собирать барахло, не имея транспорта? Мехлис довел до сведения товарища Сталина свой разговор на эту тему с солдатами. Вот как рассуждает солдат: «Вещмешок за спиной — мой транспорт. Два килограмма будут всегда находиться там. А еще три я добуду в следующем завоеванном городе». «Верховный Главнокомандующий, — сказал товарищ Мехлис, — остался доволен солдатским ответом».

А теперь по существу, — продолжил Лебедев. — Скоро мы вступим в Восточную Пруссию. Командование волнует вопрос, как поведут себя наши солдаты с гражданским населением. Армия — это живые люди, у каждого из них свой личный счет к немцам. На протяжении четырех лет войны мы воспитывали армию под лозунгом «Смерть немецким оккупантам!». Но немецкий народ и военные преступники — не одно и то же. Доктор Фрейд говорил: «Ограничение своей агрессии, возможно, самая серьезная жертва, которую общество требует от человека». На войне, все мы знаем, укротить человеческую агрессию особенно сложно.

В дивизии, когда я вернулся, все офицеры говорили об одном, пришло ужасное известие из соседней армии. Крупный отряд отступавших эсэсовцев ночью напал на полковую школу и вырезал семьдесят девять курсантов. Случайно спасся один связист, его отправили в тыл за деталями для рации, он и сообщил о происшедшей трагедии. Погиб и помощник начштаба полка майор Давыдов…

Сообщение меня ошеломило. Не может быть! Майор Давыдов! Это же мой Юрка — Юрка Давыдов!! «Мы из одной, казармы» — больше никогда мы не скажем друг другу этих слов. Какая карьера! И какая нелепая, жуткая судьба. Говорили, он приехал накануне проинспектировать обучение курсантов и остался заночевать…

Восточная Пруссия, Ландсберг. В истории нашей дивизии этот город сыграл драматическую роль.

Стремительным маневром к берегам Балтики войска маршала Рокоссовского заканчивали отсечение Восточной Пруссии от остальной части Германии. За четырнадцать дней 2-й Белорусский фронт рассек немецкие войска в Восточной Пруссии и к 26 января 1945 года вышел к береговой полосе Балтийского моря. Эта блестящая операция стала звездным часом в жизни Константина Константиновича Рокоссовского — его утверждением как человека твердой воли, сильного ума и пиком его восхождения как выдающегося военачальника, виртуоза военного искусства.

Офицеры нашей дивизии, взволнованные мастерским маневром маршала, непрестанно обсуждали подробности его действий, некоторые оценивали эту операцию как первейшую за все годы войны. Больше всех восхищался маршалом комдив Берестов и со смешком рассказывал о своих беседах с пленными офицерами:

— Выпытывали у меня, сколько лет Рокоссовскому да какую академию он окончил, а когда я говорил, что маршалу сорок девять и образование у него четырехклассное, что он сын машиниста, а начинал как рабочий-каменотес, они падали в обморок.

Завершая операцию рассечения, дивизия приближалась к Ландсбергу. Через Ландсберг проходила железная дорога, имевшая колоссальное значение для противника, — это была единственная возможность вырваться из грозящего захлопнуться Кенигсбергского котла; оставались считаные дни, а возможно, часы, чтобы переправить войска в ближайший, еще не занятый Красной Армией город.

Не считаясь ни с какими потерями, вводя в бой элитные подразделения, немцам удалось прорваться и захватить железнодорожный узел на окраине Ландсберга, но дальше продвинуться они не смогли. Эшелоны с пехотой и бронетехникой все больше забивали станционные пути. Приходилось вновь стаскивать с открытых платформ самоходки, танки, орудия и пускать их в ход, следом устремлялись цепи автоматчиков.

Но наступили иные времена — шел 1945 год, — и техника, люди, эшелоны противника становились легкой добычей нашей авиации. Авиация в погожие дни почти висела над немецкими позициями — более 1500 самолетов. «Катюши» сжигали немецкие танки и самоходки, гнали и уничтожали пехоту. Внезапно на всем протяжении фронта поднялись высокие столбы огня и дыма. Вспышки, меняя места, перебегали по горизонту, и вскоре пылало уже все вокруг. Эхом отдавался грохот колоссальных взрывов, железнодорожный узел превратился в сплошной костер, клубы дыма взвивались, казалось, доставая до неба. Мощные бомбовые удары и артобстрел сметали все, превращая город в сплошные развалины. В результате все рельсовые пути из города были выведены из строя, поля вокруг завалены трупами солдат, а сконцентрированная обстоятельствами, плотно сбитая масса войск противника, оставив узел, покатилась напрямую к городу.

В это время наша вырвавшаяся вперед дивизия, двигаясь с противоположной стороны, с ходу захватила город и, не останавливаясь, продолжила наступление, не подозревая, что встала костью в горле на пути отступающей армии противника. А немцы были уже на подходе. И два кулака столкнулись! На некоторых участках немцам сразу удалось потеснить наши части, и бои переместились на городские окраины, перерастая в масштабное сражение.

Выдержать непрерывный яростный напор наступающих, фактически боровшихся за свою жизнь, делалось все тяжелее. Артиллерийский полк, приданный дивизии, не жалея снарядов, старался спасти положение. В бой была брошена танковая бригада. Но остановить продвижение немцев не удавалось. Наступила ночь. Сражение продолжалось. Не выдерживая натиска, наши части начали пятиться, уступая свои позиции. Положение делалось критическим, генерал Берестов понимал: еще немного, и вражеские самоходки ворвутся в город, катком прокатятся по частям и просто своей массой уничтожат всю дивизию. И тогда генерал приказал стрелять по отступающим. В считаные минуты был создан заградительный отряд пулеметчиков. Прорваться в город немцам не удалось.

Не достигнув цели, потеряв много людей, немецкое командование направило две бронеколонны эсэсовских частей в обход, и вскоре кольцо вокруг дивизии замкнулось. Два дня мы находились в окружении. За это время все дороги на Ландсберг забили войска и танки, идущие нам на помощь. В небе появились штурмовики, превращая колонны отступающих немцев в сплошные кладбища людей и искореженного металла.

Помощь успела вовремя, окружение не стало бедой. Беда-бедовна обрушилась на дивизионные тылы, случайно оказавшиеся на пути бронеколонны эсэсовцев.

В тылу дивизии царила полная беспечность. Из штаба дивизии никаких сигналов не поступало, люди не ожидали такого оборота событий, тем более все произошло в ночное время.

Самоходки эсэсовцев появились внезапно. Окружили деревню. В небо взвились осветительные ракеты, и на расположения тылов дивизии обрушился шквал артиллерийского, пулеметного, автоматного огня, в окна домов полетели гранаты. Оглушенные, растерянные люди выскакивали из домов в одном белье, прыгали из окон верхних этажей — все устремлялись к лесу, но и там их встречали автоматчики. В остервенении — в упор — эсэсовцы расстреливали всех подряд — мужчин, женщин, раненых и все живое, что попадалось на глаза, даже лошадей и коров, которыми мы обзавелись. Медсанбат, оружейные мастерские, штабные машины, хлебозавод, прачечная за несколько минут превратились в груды обломков. Огнеметами сжигали складские помещения, палатки, повозки, загруженные продуктами для отправки на передовую.

Сразу почти полностью погибла саперная рота, только накануне отведенная на отдых.

Небольшая группа бойцов и офицеров, засев в крайнем доме, оказала сопротивление. Больше часа, защищаясь пулеметным огнем, они отгоняли гитлеровцев. Но самоходка до основания разнесла их убежище.

Врачи, медсестры, часть раненых и солдат, несколько офицеров успели укрыться в домах, расположенных дальше от леса, засев в крепких глубоких бункерах под домами. Им предложили сдаться, на раздумья дали пятнадцать минут. Все отказались. На попытку проникнуть внутрь ответили автоматным огнем. Тогда немцы расправились с ними, превратив бункеры в газовые камеры: подводили к домам самоходки; выбив оконца, вставляли в них выхлопные трубы и включали на полную мощность моторы. Добровольные узники в муках, задыхаясь, погибали от удушья.

В одном из бункеров укрылись семь девушек-снайперов. Их забросали гранатами и, полуживых, сожгли огнеметами. Погиб и Никодим Иванович. Его нашли мертвым, крепко прижимавшим к себе одну из девушек, — вероятно, в последние минуты жизни, ища защиты, она бросилась к старшине.

Немногим удалось спастись в этом кровавом побоище. Как видно, даже в самых трудных обстоятельствах, если человек не теряет хладнокровия, он пытается и может найти способ остаться в живых. Капитану, приставленному к автомобилю политотдела, удалось спрятаться в бункере, среди погибших. Почти двое суток он пролежал среди трупов, притворяясь мертвым. Несколько раз на лестнице появлялись фашисты, светили фонариками, давали одну-две очереди на всякий случай, справляли нужду и уходили. Капитану повезло, пули его не тронули, он остался невредим.

Сколько в ту ночь произошло трагедий! В медсанбате был убит врач, жена его, тоже врач, находилась в городе на полевом медпункте и осталась жива.

Дикий, исступленный разбой продолжался долго. Приблизившись, мы увидели огромные лужи крови, мертвых животных — убили и моего щенка, битое стекло, высаженные, разбитые оконные рамы и трупы, трупы, многие с ножевыми ранами — раненых добивали ножами. Глядя на погибших — задушенных газом, растерзанных минометным и автоматным огнем, гранатами, полусгоревших от тугих струй огнеметов, я онемел, почти лишился рассудка, руки дрожали от бессильной ярости, ненависти к убийцам. Прав мой редактор: «Если весь мир взбесится, его не посадишь на цепь, но сумасшедших — фанатиков-убийц, надо убивать, давить, уничтожать!»

Увиденный кошмар навсегда врезался в память и в душу. Даже сегодня, вспоминая, я делаю это с усилиями, постоянно отрываясь от бумаги. Сколько раз я видел на фронте погибших, часто умерших после невероятных мук, но такого жуткого массового кровавого зрелища, исполненного одновременно высокой трагедии и скорби, — ни до, ни после видеть мне не пришлось.

Потом были похороны. В братскую могилу положили больше трехсот тел убитых. Особенно трудно было смириться с гибелью девушек. Не стало и Риты. Все плакали, могила была залита людскими слезами, мы чувствовали себя враз осиротевшими, мы потеряли не только любимых, но и друзей, помощников, приходивших на выручку, с которыми столько связано, вместе пройдено и пережито. Всего два месяца не дожили они до Победы.

Приехал генерал Берестов. Снял фуражку. Окинул взглядом происходящее. Низко поклонился мертвым, безмолвно постоял. Обошел плачущих, стараясь утешить…

Несколько слов о генерале, с которым я сдружился и продолжал служить под его началом вплоть до ухода из армии. Человек он был необычный. Подобных я редко встречал на фронте.

Во время наступлений, например, генерал любил промчаться вперед к новому компункту на своем «виллисе» и оттуда по рации подгонять командиров: «Почему застряли?! Марш вперед!..» — Мата не было, но произносилось все жестким голосом, не терпящим никаких возражений. Об этих его «играх» знали все командиры полков, батальонов, батарей — и старались соответствовать!

Вместе с тем нужно отдать должное, когда начальство требовало результата «любой ценой», генерал мучился и страдал. В таких случаях он уединялся с Раппопортом, расстилали карту и пытливо искали, как решить задачу с минимальными потерями.

Удивительно! Даже если весь день комдив руководил боем, ночью Павел Федорович неизменно приглашал в гости очередную наложницу из своего «гарема». Сколько их числилось при штабе дивизии! — связистки, писари, машинистки… Спрашивается, когда он спал?! >При этом он не прощал слабостей другим. Фронтовики знают: случаются дни, когда хочется забыться, остаться наедине с собой, даже поплакать. С такими «нюансами», увы, Павел Федорович не считался. Но кто из нас, командиров, в те суровые годы мог позволить себе и другим простые человеческие чувства? Вероятно, немногие.

В дивизии генерала любили, уважали и… побаивались. А зря! Он многое мог простить солдату, офицеру, кроме одного — трусости. Быть храбрым, известно, удается не всегда и не всем. Генеральский гнев, случалось, бывал несправедлив.

В Ландсберге продолжались бои. Подошедшие гвардейские части с реактивными установками вскоре вынудили противника отступить. Когда под утро полки ворвались в город, на улицах еще горели фонари, стрелки огромных часов в центре города показывали время, но для жителей неожиданное появление русских обернулось массовым паническим бегством… Вслед за отступающими немецкими войсками бежали, оставляя свои дома, даже не успев погасить свет в комнатах и подъездах, тысячи перепуганных горожан. Отступавшие немцы бросили и крупный тыловой госпиталь. Когда мы заскочили в здание, оказалось, что оно битком набито тяжелоранеными, в основном лежачими, мы смотрели на них — жалких, беззащитных, и ни у одного офицера, солдата не поднялась рука для отмщения. Комдив дал указания начальнику медсанбата взять госпиталь под контроль и попытаться запастись там лекарствами и перевязочными материалами. Но врача опередили офицеры Смерша, что впоследствии привело генерала к роковому решению.

После уничтожения дивизионного медсанбата было принято решение срочно воссоздать его заново. Запросили помощи. С медперсоналом подсобила армия, силами дивизии, с привлечением немецких врачей и сестер, наладили прием раненых в городе. Все полки выделили фельдшеров, санитаров, автомобильный транспорт.

Мне и майору — начальнику медсанбата Шилович поручил посетить немецкий госпиталь и ознакомиться с обстановкой, — возможно, они смогут выкроить для нас какие-то медсредства.

Уже на пороге госпиталя на нас дохнуло смрадом гниения и дезинфекции. По стенам коридора стояли ведра с гноящимися кровавыми бинтами и ватой, полные червей. Санитаров почти не было видно, да и сестер осталось немного, почти все сбежали. Чтобы осмотреться, пришлось пройти по палатам. Когда мы появлялись в дверях, возникала напряженная тишина. На кроватях сидели, лежали десятки людей, укрывшись поверх одеял шинелями. Почти у всех рядом с кроватями были прислонены костыли, палки или стояли коляски. И над всем господствовала невыносимая вонь; тяжелый, спертый воздух вызывал тошноту. Немытые человеческие тела; вероятно, полно паразитов. Лица мрачные — в одних тоска и безучастность, — эти даже не глядели в нашу сторону; другие, и нередко, смотрели злыми глазами; некоторые были настолько возбуждены, что находились на грани нервного срыва. Но все без исключения отчетливо понимали свое тяжелое положение — их бросили, оставили на растерзание русским, ими владели отчаяние и безысходность. И, все без исключения, они не ждали от нас ничего хорошего. Когда я попытался заговорить с одним, другим, все, как заведенные, отвечали одно и то же:

— Я присягал фюреру, выполнял приказ.

В одной из палат я заметил человека в сутане. Нам объяснили, что это местный пастор. Единственный из жителей Ландсберга, он не сбежал, остался в городе, чтобы помочь божьим словом раненым, для которых религия стала последним прибежищем — утешением и спасением. Мы познакомились. Пастор вежливо поблагодарил нас за помощь раненым и сказал, что генерал выделил ему охрану, солдата, для передвижения по городу.

Поговорили с врачами. Их осталось всего трое на весь госпиталь. Мой спутник договорился со старшим врачом, что в обмен на медсредства мы будем кормить раненых и поможем с лечением. Также майор поведал немецким врачам о ночном разгроме эсэсовцами нашего медсанбата и расправе над ранеными, попросив рассказать о происшедшем своим пациентам.

Для себя же, после осмотра госпиталя, расположенного в помещении бывшей гимназии, решили, что медсанбат следует разместить в таком же крупном пустом здании и где-нибудь на окраине города, подальше от боевых действий.

Выходя из госпиталя, мы наткнулись на труп растерзанной, без верхней одежды немки. Позже стало известно, что это была старшая медсестра госпиталя. Думаю, ее труп специально положили на нашем пути: дескать, смотрите, господа советские офицеры, что творит ваша армия.

Постарались прояснить происшедшее. И тут же выяснилось, что бойцы рядом стоящей части, узнав от своего товарища-санитара, работавшего в госпитале, что старшая сестра резко протестовала против передачи русским лекарств и перевязочных материалов, разъярились. Это был как раз тот случай, когда требуется лишь искра, чтобы вспыхнул пожар. За свой протест сестра поплатилась страшно. Женщину затащили в соседний дом, избили и, разорвав одежду, «поимели» всем взводом. Затем, еще полуживой, раздвинули ноги и засадили в промежность бутылку. Вид старшей сестры был ужасен. Попросили срочно убрать ее труп, извинились перед немецкими врачами.

Доложили генералу. Он приказал поставить часовых у госпиталя и без его разрешения никого туда не впускать.

Снаряды дальнобойной немецкой артиллерии ложились точно по городским кварталам, нанося большой урон нашим частям. Потери множились. Смершевцы доложили комдиву, что в госпитале тайно работает передатчик. Разведчики дважды обыскали все помещения и ничего не обнаружили. В штабе не поверили в мифический передатчик. Между тем прицельный обстрел города продолжался, и смершевцы продолжали категорически настаивать на своем. И генерал приказал: «Убрать госпиталь!» Подобного от Берестова не ожидал никто. Поддержал его решение только мой начальник, полковник Шилович.

Еще накануне вечером госпиталь жил своей обычной жизнью, слышались заунывные немецкие песни… Наутро здание было пусто. Все его обитатели исчезли. Мой товарищ, побывавший тем утром в госпитале, увидел только пустые койки, мокрые, заделанные до предела матрацы и валявшиеся повсюду протезы, лечебные лубки, костыли. Куда делись все раненые, врачи, сестры, — знает один бог.

Никто из офицеров не задал никаких вопросов, никого не спрашивали, куда делись люди. Пастор и его охранник тоже исчезли. А меня тогда посетили тяжелые мысли: быть может, случившееся есть лишь справедливая кара за мученическую гибель наших раненых и убийство девушек-снайперов?..

Меня вызвал на компункт Берестов:

— Нужно очистить город от мародеров. Даю тебе пять автоматчиков — твоих комсомольцев. Вот твое оружие, — он протянул мне короткую сучковатую палку. — Бей дубиной по паршивым задницам — независимо от чинов!

— Слушаюсь!

Слушаюсь-то слушаюсь, но что я должен делать?! Столь невероятных приказов я еще не получал. Стрелять я, конечно, не стану, как и бить палкой. Но я презираю мародеров! Вот и случай наказать мерзавцев!

Пройдя несколько кварталов, наткнулись на бойцов, грабивших склад. Четверо стояли передо мной с тюками за спинами. Я выстроил напротив свою пятерку и приказал:

— Немедленно бросить барахло на землю! Вернуться на склад за винтовками и вперед — на передний край!

И в этот момент произошла сцена, достойная пера Гоголя или Чехова. Из-за поворота улицы медленно выползла черная «эмка», набитая «товаром». На крыше, крепко привязанные, спокойненько устроились аккордеоны и рулоны картин, сзади — три или четыре велосипеда, пристроенные к запасному колесу.

Я приказал остановиться, подумал: «Вот сейчас вы у меня попляшете, душу вытрясу из барахольщиков! Кем бы ни были! Кто может находиться в „эмке“, конечно же чин!» Машина остановилась. Из нее выполз незнакомый генерал и принялся меня распекать, не стесняясь в выражениях, не обращая внимания на солдат, которые откровенно, не скрываясь, хохотали. Я растерялся, потом разозлился, подумал: «А ну их всех к черту!»

После случившегося было глупо и смешно ругать бойцов, отпустил их, забрал своих автоматчиков, и двинулись дальше. Больше происшествий не было.

Добравшись до переднего края, рассказал комполка о приказе комдива и неприятной истории возле склада. Он рассмеялся и успокоил меня:

— Это мои ребята! Ладно, что их не тронул. >Конечно, рядовые промышляли по-мелкому. Не то что генералитет. Эти мародерствовали масштабно, отправляли трофеи вагонами, а то и самолетами. Естественно, барахло им доставали денщики. Я знал одного комдива, который во время передислокации из Германии ухитрился отхватить для себя одного целый вагон и загрузил в него пять спальных и шесть столовых гарнитуров, а когда его спросили, для каких целей он везет столько мебели, он спокойно ответил: «Для офицерского клуба».

Я любил в годы войны походные костры, вокруг которых обычно, если выпадала возможность, собирались солдаты — обогреться, переобуться, просушить промокшую обувь, погреть косточки, измученные и уставшие, попить горячего чайку, а главное, поговорить за жизнь, обсудить последний бой, помянуть товарищей, с шуткой пройтись по командирам, поделиться весточками от родных.

Тот костер, о котором я хочу рассказать, разложенный во дворе фольварка, показался мне необычным по многим обстоятельствам. В огонь летели этажерки, картины, семейные альбомы, рояльные клавиши, деревянные безделушки, разбитые стулья, книги. Все это пышно и ярко горело, освещая сидевших у костра. Я остановился поодаль. У костра сидели пятеро рядовых: Кондрат, Пасько, Павел, Иван и Нил — так они представились, когда позже я присоединился к ним.

Солдаты наливали из закопченного чайника чай, закусывая хлебом, намазанным вареньем, и, хохоча, делились крепкими мужскими впечатлениями о фрау. Каждый рассказывал, будто рапортовал, о достигнутых победах на женском фронте. Кондрат имел дело с шестью. Пасько «употребил» четырех. Павлу досталась «старая стерва», а другая — уж «больно молода». Иван пожаловался на невезение: «одно вонючее старье-бабье». Нил, как он заявил, «осчастливил целый десяток». Сравнивая немок и полек, все пришли к общему выводу: польки в бабьем деле ловчее, веселее и горячее.

— Немки — уж больно холодные, суки. Лежат, и никакого под тобой шевеления, одни охи да вздохи — молчат, словно лишил их бог речи. Доброго слова от них не дождешься. Стараешься, как в бой идешь. Мы же кое-что ферштейн. Накормишь, дашь выпить, — она одно словечко: «Гут». Завалишь ее апосля, опять «гут».

— Думаю, — сказал Кондрат, — наши бабы и слов полюбовных знают побольше, и в постельном деле понимают толк лучше и немок, и полек.

— Про немок я согласен, Кондрат, — вступил в разговор Нил, — а вот о польках… Такого цирка не видал в жизни — что ни баба, то акробатка или наездница!

— Повезло тебе, — тяжело вздохнул Иван. — Я всю Польшу протопал, а так и остался девственником.

Все захохотали. В этот момент к костру подошел я и, поздоровавшись, попросил принять в компанию. Солдаты охотно подвинулись, а когда я поделился известием о присвоении мне звания капитана, тут уж столько доброго было сказано. Кто-то со вздохом произнес:

— Чем богаты, тем и рады, угостим капитана.

— Ты чего, — обиделся Иван. — «Ври Емеля, да знай меру». Это прежде о добыче шушукались, а с границы дозволено. Шумим, братцы, стали богатеями! Не побрезгуйте шнапсом и курятинкой.

Налили немного, всем поровну: завтра идти дальше. Только если обстановка позволяла, дрозда зашибали. Закусили прилично, попили чайку, угостились хлебом с вареньем.

— Вот скажи, капитан, — сказал Павел, — зачем немец вонючий полез на Россию войной, ежели у него свинья лучше живет, чем наш мужик? Злость берет, как глядишь на их богатейшую жизнь!

— Народ не виноват, — возразил я, — это Гитлер обхитрил и одурачил народ, заставил воевать и убивать.

— Э-э нет, товарищ капитан, видели: немцы охотно воевали, — вступил в разговор Кондрат. — Задело и без дела грабили, насиловали, всю Россию покрыли виселицами.

— Подожди, друг, подожди! — заволновался Павел. — Гитлер Польшу объегорил за семнадцать дней, Францию облапошил за шесть недель. Половину Европы захватил, сучий сын. Вот и польстились фрицы да фрицюхи, что и нас их фюрер скрутит в два оборота, получат они в достатке наш хлебушек, курятинку да гусятинку.

— Верно говоришь, — подхватил Нил, — ранехонько похоронили Россию!

Иван развязал вещмешок, достал оттуда нечто похожее на сигару — цвет в цвет! Я удивился, а он этак вальяжно:

— Закурим, товарищ капитан? Приказали долго жить чинарики! Набрал сигар — пять коробов раскрашенных! Отправлю Маньке посылку. А приеду — сяду на скамейку перед домом и затянусь, как ихний генерал. Мужики слюной подавятся: не видали такого кина.

Читайте также:

Брестская крепость

Сталинградская битва

"Стальные гробы"

"Беспощадная бойня Восточного фронта"

"Война всё спишет"

"Передовой отряд смерти"

"Я был власовцем"

"Моя война"

"Последний солдат третьего рейха"

— Какие у тебя сигары, Иван? Гаванские, американские, голландские, может, немецкие? — поинтересовался я. — Посмотри, на коробке напечатано.

— Вроде бы немецкие, не очень я в немецком.

— Не откажи, подари одну, — попросил я.

— Это можно, — согласился Иван.

Я покрутил подарок и улыбнулся:

— Обманулся ты, друг.

Иван наморщил лоб, не понимая, о чем я, но все же встревожился:

— Шутишь, товарищ капитан? На коробке вроде дымок нарисован. Правда, табачок что-то слабо в них чую.

— Не шучу. Штучки эти, не знаю, как их по-немецки назвать, на елку к рождеству вешают. Так что лучше брось свои «сигары» в костер. А Мане готовь другую посылку.

Иван смутился под общий хохот.

Заговорили о посылках. Каждый из пяти уже отправил по три посылки. В первую упаковали немецкие сапоги; бойцы их ценили: хоть голенище и покороче, чем у наших, но изготовлены из яловой кожи, не из кирзы. Положили в ту же посылку три простынки, в деревнях их днем с огнем не сыщешь; часики, кто смог добыть, залегли на посылочном дне.

Вторая посылка — вся по женской части. Третья — ребяткам: красивые автомобильчики — кто видел-то такие в России?! Ну и рубашонки, маечки, ботиночки, штанишки. В каждый фронтовой подарок обязательно клали нитки, иголки, пуговицы, шпагат и опять же часики — самый ценный трофей.

Четвертую и пятую посылки замыслили заполнить рабочим инструментом: отличными рубанками и стамесками, коробками с гвоздями и шурупами, сверлами; и пилки, обушки для топоров пригодятся, и опять простынки, часики, клеенки в ярких цветочках; а дальше — бате и мамане: платье там, платок, приличный костюм по росту, сапоги…

— Говорят, товарищ Сталин дал указание создать для нас посылочный фонд из брошенных немцами вещей. Дело пойдет…

— Эх, дала бы нам власть волю, избавила от колхозной муки, придумали бы такое… вроде нэпа! Рванули бы да так это ловко — в пяток годков накормили бы, обустроили всю Россию…

Так рассуждали промеж собой мужики. Как все, они страстно желали поскорее вернуться на родную землю, получше обустроиться — наладить хозяйство, дом и двор, пчел привадить, сад насадить, обязательно с яблонями. Конечно, до немца нашему крестьянину не добраться и к старости… если только, как обещает вождь: вот построим коммунизм… Пока же брали в ум кое-какой иноземный опыт.

Не сбылось. Не сбылись и после войны надежды Ивана, Кондрата, Пасько, Павла, Нила… Но тот вечер, проведенный у солдатского костра в Восточной Пруссии, запомнился мне надолго. Оказался он последней моей встречей на фронте с «делегатами», как я называл про себя крестьян в солдатских шинелях, собранных войной со всей России.

Ранним утром загремела артиллерия. Армия двинулась к берегам Балтики.

12 марта 1945 года. До берегов Балтики — всего 18 километров. Немецкая группировка «Висла» под командованием Гиммлера, рассеченная на части, прижатая к морской полосе, доживала последние дни. Несмотря на обреченность, враг упорно защищался. Как и под Сталинградом, Гитлер личным приказом и обращением к войскам запретил оставлять позиции и сдаваться. Немецкое командование стремилось возможно дольше продержать крупные силы Красной Армии в районе Кенигсберга, не допустить их переброски на Берлинское направление. В блокированный с суши Кенигсберг морем доставлялись боеприпасы и подкрепления из центральных районов Германии. Тем же путем, на кораблях, эвакуировали раненых, население и тыловые армейские части.

Три армии 3-го Белорусского фронта нацелились на бастионы Кенигсберга, решая поставленную Ставкой задачу: взять город и ликвидировать остатки группировки «Висла» на Земландском полуострове

6 апреля, 12.00.После мощной артиллерийской подготовки начинается штурм крепостных укреплений. Враг оказывает упорное сопротивление, яростные контратаки следуют одна за другой. К исходу дня совместными действиями трех армий удается прорвать укрепления внешнего обвода обороны крепости, выйти на окраины и очистить от врага 102 квартала города.

Западнее Кенигсберга перерезан железнодорожный путь на Пиллау — базу военных кораблей и транспортов врага. Над кенигсбергским гарнизоном нависает угроза изоляции. В ответ немецкое командование выдвигает в западном направлении танковую дивизию, пехотные и противотанковые части. Погода исключала возможность участия в боевых действиях авиации, и мы не смогли помешать введению в бой резервов противника.

Утро 7 апреля. С рассветом, воспользовавшись прояснением погоды, наша авиация наносит три массированных удара по крепости: 516 дальних бомбардировщиков под прикрытием 232 истребителей обрушились на город, уничтожая войска противника, кромсая крепостные сооружения, позиции артиллерии. Неоднократным массированным налетам авиации и флотской артиллерии подвергается и база в Пиллау.

Тем временем пехота, усиленная танками и противотанковыми средствами, выводит на прямую наводку орудия под прикрытием артиллерии и авиации пробивается к центру города, впереди — штурмовые отряды. В ходе наступления захвачены еще 130 кварталов, три форта, сортировочная станция, промышленные предприятия. Ожесточенность боевых действий не ослабевает и с наступлением темноты.

Утро 8 апреля. Продолжается штурм города всеми родами войск при поддержке авиации и артиллерии. Гарнизон Кенигсберга окружен и расчленен на части. В северо-западной и южной частях крепости сопротивление врага сломлено. Только в этот день взято в плен 15 тысяч солдат и офицеров. Попытки гитлеровского командования организовать прорыв окружения ударами изнутри и извне терпят неудачу.

9–11 апреля. Бои разворачиваются с новой силой. В обстановке постоянных артобстрелов и бомбовых ударов противник полностью теряет единое управление войсками. Гарнизон обречен.

12 апреля 1945 года. Преодолев давление офицеров-нацистов, не желая дальнейших потерь в армии и среди гражданского населения, командующий генерал Отто Лаш отдает приказ о капитуляции.

Так закончила свое существование еще одна группировка противника в Восточной Пруссии. Было взято в плен более 30 тысяч немецких солдат и офицеров. Противник потерял убитыми свыше 40 тысяч человек. Мы же своих потерь и до сих пор — спустя 60 лет! — не знаем.

Отто Лаш, решившийся на капитуляцию, был заочно приговорен Гитлером к смертной казни. Его семья подверглась репрессиям: жена и старшая дочь заключены в тюрьму в Дании, свояк арестован в Берлине и помещен в застенки гестапо, младшая дочь брошена в тюрьму в Потсдаме. Сам Лаш пережил одиннадцать лет советского плена.

Кенигсберг был мертв. Улицы и здания превратились в руины, пострадало более девяноста процентов строений. Среди развалин, копоти и грязи, словно призраки, блуждали в поисках пищи немногие уцелевшие. В центре города осталось нетронутым лишь одно место — старая кирха, в которой покоился прах великого немца, ученого и философа Иммануила Канта. В нее не попала ни одна бомба, ни один снаряд. Что это — случайность, судьба? Ходили разговоры, мол, это Сталин приказал сохранить могилу Канта, так как где-то у Карла Маркса вождь вычитал, что тот высоко ценил философа.

В летописи Великой Отечественной взятие Кенигсберга считается одной из самых блистательных операций. Но так ли это? Позволю себе предположить: не капитулируй генерал Отто Лаш, бои за крепость затянулись бы надолго, как, например, в Бреслау, и тогда вряд ли историки упивались «великой победой». Заметим, что ни один город в Восточной Пруссии, кроме Кенигсберга, несмотря на призывы наших командиров, не капитулировал — ни Хайлигенбаль, ни Данциг, ни Гдыня.

Во время штурма крепости погиб наш «бравый солдат Швейк» — Димка Окунев. Бывший курсант, любимец взвода, в сорок пятом — комбат. Он отказался вести солдат на верную смерть — штурм под огнем, извергаемым бастионами, одетыми в бронированные колпаки. Когда его с угрозой спросили:

Еще шли бои за Кенигсберг, а в газете «Красная звезда» от 11 апреля появилась антифашистская и одновременно антинемецкая статья Ильи Эренбурга под названием «Хватит!» — в которой неистовый публицист осудил всех немцев без исключения как единую преступную банду. Больше того, он высказал негативное отношение к союзникам, обвинил их в симпатиях к вермахту: мол, немецкая армия в последний период войны воевала только на Восточном фронте, а на Западном — «сдавала союзным армиям города по телефону…»

Через три дня, 14 апреля, газета «Правда» выступила со статьей под названием «Товарищ Эренбург упрощает», в которой Эренбург был подвергнут серьезной критике: «Смешно отождествлять клику Гитлера с германским народом!» Главного редактора газеты «Красное знамя» Давида Ортенберга сняли, отправили на фронт начальником политуправления армии.

Нам, политработникам в войсках, объявили, что внешняя политика изменилась: нужно привлечь на свою сторону немецкий народ. Был мобилизован весь политсостав для разъяснения офицерам и солдатам принципиально нового подхода Советского Правительства. Солдаты встретили новшество неоднозначно, не скрывали и негативного отношения к доводам политработников. Нередко мне задавали вопрос: «Как же так, сколько лет нас призывали убить немца, а теперь начальство запела иначе». Некоторые, посмелее, заявляли и похлеще: «Илюше мы доверяем больше!»

Мы, офицеры, мало знали о том, что происходило в верхах, за пределами фронта, полагались в основном на газетные сообщения, строили догадки, слушали приезжавших в армию главпуровцев. Но положение с бесчинствами в Восточной Пруссии фактически не менялось.

Пленные офицеры подтверждали трудные разговоры в стане противника: кто в состоянии противостоять колоссальной мощи русских, наладить элементарное управление войсками? Как сплотить солдатские ряды, если все офицеры и солдаты понимают, что война проиграна?.. Но преданность Гитлеру и присяге сохранялась в немецкой армии до конца. Никто не хотел сдаваться, идти в русский плен, да и не верили обещаниям нашего, командования, что им сохранят жизнь. Их давили танки, уничтожали «катюши», но они вновь и вновь возникали на нашем пути. Повсюду — на стенах домов, на плакатах, на рукоятках ножей — мы видели один и тот же призыв: «Верность и стойкость».

Какая там «стойкость» — это был вопль отчаяния!

Чтобы приостановить стремительное продвижение Красной Армии, особым приказом Гитлера были призваны в армию подростки и старые люди, из них сформировали так называемый «фольксштурм». За пулеметами и с фаустпатронами — их называли «фаусты» — теперь часто сидели безусые подростки. Им не исполнилось и шестнадцати, но оружие в их руках вовсю огрызалось огнем.

Эти «баловники», как называли их простофили, своими «фаустами» уже сожгли много танков. Наши артиллеристы выкатывали на прямую наводку 76-мм пушки и разбивали амбразуры, из которых велся огонь, но «фаустники» перебирались в подвалы и оттуда продолжали посылать свои огнедышащие патроны. Их доставали и там — сначала артиллерия и за снарядами летели гранаты. Только тогда они начинали сдаваться: постепенно, боязливо выбирались из подвалов с поднятыми руками. Глядели испуганно, настороженно, а подростки-фольксштурмисты, все как один, заученно выкрикивали на русском языке: «Гитлер капут!» Мы уже привыкли к подобным сценам и смеялись.

Я подошел к сдавшемуся парню лет пятнадцати. Красные глаза солдата слезились от недосыпания, из носа текло, по вороту шинели ползало живое микроскопическое существо, какой-то паучок, но мальчишка ничего не замечал, его трясло, он страшился без разрешения опустить руки. Я обыскал его, отобрал нож, из кармана шинели вытащил листок бумаги — это была «Клятва». Ее тут же перевели, и я прочел бойцам:

— «Клянусь богом исполнить эту святую клятву! Я буду беспрекословно повиноваться фюреру Германского Рейха и народа Адольфу Гитлеру, Верховному Главнокомандующему вооруженных сил, и готов как храбрый солдат в любой момент отдать свою жизнь за присягу».

Как поступить с гаденышем? Подошел командир отряда, схватил фольксштурмиста, резко повернул и дал сапогом под зад хороший пинок. Тот, не оглядываясь, как испуганный заяц, стремглав помчался к лесу.

…Впереди — Балтийское море. Еще нажим, и немцы упрутся спиной в море, дальше им уже некуда, последняя остановка. И ТОГДА!.. — всем уже виделась Победа, конец войны! Заряженный необычайной энергией, глядя в лицо смерти, наш штурмовой отряд гнал врага, захватывал позицию за позицией — только вперед! С яростью посылал солдат очередь за очередью, снаряд за снарядом — из пулемета, автомата, орудия. И в душе каждого стучало: что же так медленно, всего-то несколько километров за день! И начальство рассержено: «Быстрее! Вперед, вперед!» А пули, снаряды пощады не знают, и земля вокруг нашпигована минами — малейший шаг влево, вправо — и взлетишь на воздух. Лишь к вечеру ненадолго замрет грохот боя: обе стороны выдохлись, нужна передышка. Солдаты, где бы ни застала их тьма, валились на землю как подкошенные. А с рассветом все начинается снова. Опять противно визжат мины, хрипло шипят «фаусты», заливаются встречными очередями пулеметы и автоматы. Но людей не остановить! Нас ведет надежда! Еще несколько тяжелых дней! Энергичных рывков! Несколько отчаянных усилий — И МЫ ДО НИХ ДОБЕРЕМСЯ! ПРИЖМЕМ ОКАЯННЫХ К МОРЮ! И ТОГДА…

Немцев — тысячи. Нас — десятки. В глазах немцев — панический ужас, полная растерянность. В наших глазах — радость и чувство великой гордости!

Как долго, жертвенно, а потом нетерпеливо и страстно ждали мы этого часа! И вот он наступил! Каждый из нас, дошедших до моря, мечтал и хотел сказать вслух что-то особенное, величавое! Достойное исторического события! А мы чувствовали себя мертвыми. Молчали танкисты. Молчали артиллеристы. Молчала пехота. Лишь чайки кричали над морем, их крики радовали — и терзали душу…

Не сговариваясь, все направились к берегу. Кто-то из офицеров громко крикнул немцам, ждавшим приказа:

— Пошли вон!

Они тут же начали строиться в колонны — казалось, нет им ни конца ни края — и медленно двинулись в тыл. Никто их не охранял, никто о них больше не вспоминал.

Мы подошли к морю, опустились у кромки кто на колени, кто на корточки, кто просто склонился — и каждый с трепетом тронул пенную седую волну, погрузил ладони и омыл лицо, руки, голову жгучей морской водой.

Потом мы узнали, что в Прибалтике, вырвавшись на побережье, солдаты наполнили морской водой целую бочку — для Великого Сталина. Еще три бутылки отправили командующему фронтом. Эти волнующие минуты снимали кинооператоры. Солдаты Рокоссовского тоже отрядили курьера к своему командарму, он вез драгоценный груз: три бутылки балтийской воды. В своих мемуарах маршал рассказывает, что попробовал, отпил немного соленой влаги.

Нас никто не снимал на пленку, у нас не брали интервью, но мы и не ждали благодарности. «Мы честно выполнили свой долг», — так думал каждый из нас, а губы ощущали пьянящую горько-соленую смесь слез, пота и долгожданной влаги прибоя.

Дышало море в закатных лучах, пенилось бурунами, захлестывая берег. Потом солнце плавно погрузилось, ушло, и небо тотчас поблекло. Но эта бледность никак не отразилась на нас, что-то медленно поднималось в нас, заполняло, захлестывало, переполняя счастьем… К берегу подъехал комдив Берестов. Вышел из машины, прошелся по кромке берега. Постоял у воды и направился к нам. По привычке хотели построиться, ждали команды, капитан Сирота решил было козырнуть и представить отряд, из которого не собрать и взвода. Генерал улыбнулся, махнул рукой:

— Да что вы, ребята…

Ни Павел Федорович, ни солдаты не стыдились слез, не прятали их, и долго еще мы стояли так, все вместе, вглядываясь в даль, где в таинстве горизонта сливались стихии неба и волн… То было одно из самых удивительных, неповторимых, незабываемых мгновений в моей жизни! Наверное, тоже чувствовали все, кому довелось дойти, кто стоял тогда на берегу — ощущение Победы витало вокруг нас и в нас самих…

Молчание прервал солдат-украинец.

— Хлопцы! — громко обратился он ко всем. — Вже побачте небо, як пид вэчер лэтять пташкы…

Все подняли головы. Величественное зрелище! Пружиня против ветра, над морем парили чайки. Их было множество, без счета…

— Хлопцы! Мы ж як ци птахи!..

Мы стояли на берегу и плакали — от несказанной красоты увиденного, от радости, что мы дошли, плакали о недождавшихся, о пережитом… Кто знает, о чем думал каждый из этих сотен людей, безмолвно застывших на берегу?.. Я тогда вспоминал о матери… Эх, если бы она оказалась сейчас здесь, со мной! Как радовалась она, когда в десять месяцев от роду я впервые побежал по комнате, как переживала, когда я поздно приходил домой, как плакала, провожая меня на фронт… Святое слово — мама!

Через две недели дивизию спешно погрузили в эшелоны и отправили в Чешские Судеты добивать войска генерала Шернера…