Великая Победа.Правда Войны

Пакт о ненападении, план "Барбаросса", Великая Отечественная война, Брестская крепость, 1941, Битва за Москву, Красная Армия, лица войны, фронтовая разведка, 1942, народное ополчение, "Красная звезда", публицистика войны, СССР, Сталинград, документы, каратели, немецкая армия, артиллерия, сводки с фронтов, 1943, Ржевская трагедия, блокада Ленинграда, НКВД, воспоминания, солдаты, плакаты, Курская дуга, десантники, память войны, танковые сражения, годы войны, партизанское движение, воздушные дуэли, операция "Багратион", самоотверженный подвиг, архив, союзники, подводники, 1944, офицеры, освобождение Европы, "Правда", мемуары, Крым, будни войны, 1945, Акт о капитуляции Германии, взятие Берлина, Победа

Воспоминания ветеранов Красной Армии

Рабичев Леонид Николаевич

"Война всё спишет"

Издание — Москва, Центрполиграф, 2010 год.

(сокращённая редакция)

26 декабря в 16.00 капитан Молдаванов приказал мне в течение сорока восьми часов проложить сорок километров телефонного кабеля и организовать на высотах в районе деревень Калганово, Каськово, Чунегово шесть постов наблюдения и связи. Между тем, только месяц назад получил в свое распоряжение из резерва армии сорок восемь пехотинцев.

Двадцать два из них в резерв после очередных ранений, человек восемь в составе кадровых частей пережили и финскую войну, и отступление 1941 года, имели в прошлом по два-три ранения и были награждены медалями, трем бьшо присвоено звание сержантов, а двум - Корнилову и Полянскому - звание старших сержантов.

А двадцать шесть еще вообще пороха не нюхали, попали в резерв из тюрем и лагерей - одни за хулиганство и поножовщину, другие за мелкое воровство. Приговорены они бьши к небольшим срокам заключения, по месту заключения подавали рапорты, что хотят кровью и подвигами искупить свою вину.

Все они были еще очень молодые, по восемнадцать-двадцать лет, и действительно, на войне, пока она шла на территории страны, пока не начались трофейные кампании 1945 года, пока в Восточной Пруссии не столкнулись с вражеским гражданским населением, оказались наиболее храбрыми, способными на неординарные решения бойцами.

Однако были среди них и хвастуны, и люди бесчестные и трусливые, но то подлинное чувство локтя и солдатской взаимопомощи, уверенность в конечной победе, то чувство патриотизма, которое в 1943 году царило в армии, заставляло их скрывать свои недостатки, не хотели, да и, вероятно, не могли они быть не такими, как все их товарищи.

Тоталитарное государство, люди-винтики, «совки» - осознание всего этого пришло ко мне значительно позднее. Тогда же - и это очень важно для понимания тех отдельных коллизий войны, которые я в виде исповеди написал спустя шестьдесят лет, - тогда я, невзирая на различие образования, семейного воспитания и духовного опыта, воспринимал их как своих друзей и в какой- то мере как офицер - как своих детей.

В процессе обучения старался передать им все, что знал, читал им вечерами стихи Пушкина, Пастернака, Блока, Библию и драмы Шекспира, и лучших, более восприимчивых слушателей, у меня в жизни не было.

Двадцать четыре дня по восемь часов в сутки я обучал их всему тому, чему сам научился в военном училище: телефонии, наведению линий связи, способам устранения обрывов кабеля, устройству телефонных аппаратов и полевых радиостанций, авиации.

Но и строевой подготовке, и овладению оружием, винтовками и автоматами, и стрельбой из них по целям. И гранатами меня снабдили, и кидали мы их из укрытия - обыкновенные, с ручками, и лимонки, и трофейные немецкие гранаты.

Читайте также:

Сталинград

"Ржевская мясорубка"

"Кроваво-красный снег"

"Беспощадная бойня Восточного фронта"

Женщины-солдаты

"Передовой отряд смерти"

"Я был власовцем"

"Блокада Ленинграда"

Штрафные батальоны

"Хроника рядового разведчика"

Каратели

"Последний солдат третьего рейха"

И трофейные немецкие автоматы были у нас, учил их ползать по-пластунски, и уставами мы занимались, и знакомством с немецкими самолетами, и распознаванию их типов по звуку их моторов, и работе на полевых радиостанциях. Обучению новичков, безусловно, помогали мне опытные мои сержанты.

Одним словом, за двадцать четыре дня, с большим или меньшим успехом, превратил я бывших пехотинцев, минометчиков и лагерников в связистов. Почти всему они научились, и наступил день, когда получили мы винтовки, автоматы, патроны, гранаты и шесть лошадей с подводами.

Но на армейских складах почему-то не оказалось ни необходимых нам пятидесяти километров кабеля, ни зуммерных, ни индукторных телефонных аппаратов. (Думаю, что в конце 1942 и начале 1943 года дефицит кабеля в ротах, батальонах, полках, дивизиях объяснялся, как и многое другое, невосполненными еще потерями кошмарного отступления наших армий в 1941 году. Уже к середине 1943 года ни с чем подобным я, как правило, не сталкивался.)

Должны были нам прислать и кабель, и аппараты, и радиостанции. Обещали, но, когда это произойдет, никто не знал.

Именно поэтому приказ капитана Молдаванова 26 декабря 1942 года чрезвычайно удивил меня. - Товарищ капитан, - сказал я ему, - я не могу через сорок восемь часов проложить сорок километров телефонного кабеля. У меня нет ни одного метра и ни одного телефонного аппарата.

- Лейтенант Рабичев, вы получили приказ, выполняйте его, доложите о выполнении через сорок восемь часов. - Но, товарищ капитан

- Лейтенант Рабичев, кругом марш! И я вышел из блиндажа начальника связи и верхом добрался до деревни в состоянии полного обалдения рассказал я своим сержантам и солдатам о невыполнимом этом приказе.

К удивлению моему, волнение и тоска, охватившие меня, не только никакого впечатления на них не произвели, но, наоборот, невероятно развеселили их. - Лейтенант, доставайте телефонные аппараты, кабель через два часа будет!

- Откуда? Где вы его возьмете? - Лейтенант, б ... , все так делают, это же обычная история, в ста метрах от нас проходит дивизионная линия, вдоль шоссе протянуты линии нескольких десятков армейских соединений. Срежем по полтора-два километра каждой, направляйте человек пять в тыл, там целая сеть линий второго эшелона, там можно по три-четыре километра срезать. До утра никто не спохватится, а мы за это время выполним свою задачу.

- Это что, вы предлагаете разрушить всю систему армейской связи? На преступление не пойду, какие еще есть выходы?

Сержанты мои матерятся и скисают. - Есть еще выход, - говорит радист Хабибуллин, - но он опасный: вдоль и поперек нейтральной полосы имеются и наши, и немецкие бездействующие линии. Но полоса узкая, фрицы стреляют, заметят, так и пулеметы и минометы заработают, назад можно не вернуться.

- В шесть утра пойдем на нейтральную полосу, я иду, кто со мной?

Мрачные лица. Никому не хочется попадать под минометный, автоматный, пулеметный обстрел. Смотрю на самого интеллигентного своего старшего сержанта Чистякова.

- Пойдешь? - Если прикажете, пойду, но, если немцы нас заметят и начнут стрелять, вернусь.

- Я тоже пойду, - говорит Кабир Талибович Хабибуллин. Итак, я, Чистяков, Хабибуллин, мой ординарец Гришечкин. Все.

В шесть утра, по согласованию с пехотинцами переднего края, выползаем на нейтральную полосу. По-пластунски, вжимаясь в землю, обливаясь потом, ползем, наматываем на катушки метров триста кабеля.

Мы отползли от наших пехотинцев уже метров на сто, когда немцы нас заметили. Заработали немецкие минометы. Чистяков схватил меня за рукав.

- Назад! - кричит он охрипшим от волнения голосом.

- А кабель? - Ты спятил с ума, лейтенант, немедленно назад. Смотрю на испуганные глаза Гришечкина, и мне самому становится страшно.

К счастью, пехотинцы с наблюдательного поста связались с нашими артиллеристами, и те открывают шквальный огонь по немецким окопам.

Грязные, с трехстами метрами кабеля, доползаем мы до нашего переднего края, задыхаясь, переваливаемся через бруствер и падаем на дно окопа. Слава богу - живые. Все матерятся и расстроены. Чистяков с ненавистью смотрит на меня.

Через полтора часа я приказываю Корнилову срезать линии соседей, а сам направляюсь на дивизионный узел связи и знакомлюсь с его начальником - братом знаменитого композитора, старшим лейтенантом Покрассом.

Мы выясняем, кто где живет в Москве. Я рассказываю ему об Осипе Брике, а он наизусть прочитывает что-то из «Возмездию> Блока. Говорим, говорим. Через час он одалживает мне пять телефонных аппаратов.

Ночью мы прокладываем из преступно уворованного нами кабеля все запланированные линии, и утром я докладываю капитану Молдаванову о выполнении задания. - Молодец, лейтенант, - говорит он.

- Служу Советскому Союзу, - отвечаю я. Молдаванов прекрасно знает механику про кладки новых линий в его хозяйстве. Общая сумма километров не уменьшилась. Завтра соседи, дабы восстановить нарушенную связь, отрежут меня от штаба армии. Послезавтра окажется без связи зенитно-артиллерийская бригада.

16 марта 1943 года (письмо родителям) «Хочу написать пару слов о том, что я видел собственными глазами и что слышал от очевидцев. Я иду по следам немцев. Следы еще не зажили. Они хозяйничали здесь полтора года. Они не наступали и не отступали.

Они наводили порядок в деревнях, грабили население в городках, вешали людей. Они говорили: «Зимой руки отмерзают, а летом комары кусают, поэтому «никс» настуnать». Они говорили, что высшая раса нуждается в повышенном питании. Они изобрели себе развлечение, какой ариец во время еды громче перднет.

Мальчики дразнили фрицев: Немцы зиму пропердели - Москву проглядели. Еще зиму пропердят- И Берлин проглядят!

Когда неразумный ребенок ударяется обо что-нибудь, он начинает бить вещи, когда у колбасников подгорала колбаса, они ломали печи. В Калининской области не осталось ни одной целой русской печи. Уходя, фрицы озверели.

Сначала они жгли дома и увозили скот. В последние дни они начали сжигать население. Мальчику, который хотел убежать от них, они отрезали нос и уши. Сегодня наши войска заняли село, где немцы сожгли все гражданское население. Наши двигаются вперед. Они выхватывают из рук палачей обескровленных живых людей».

29 марта 1943 года « ... Когда немцы уходили, они говорили русским девушкам: «Каждая из вас должна иметь ребенка, если вы не будете иметь ребенка, русские у вас отнимут хлеб и картошку ».

Девушки хоронились по лесам, nрятались в заброшенных блиндажах, а когда пришли русские, начали понемногу расправлять крылья. Только вот гармошек не хватает по деревням и гармонистов мало.

Каждый немец имел губную гармошку и зажигалку. Им очень нравились русские трехрядки. Они увозили их на запад вместе с «нумерованными цивилистами» (так немцы называли русское население). Юноши и девушки убежали от них, но гармошек по деревням уже не осталось ...

Между прочим, я теперь много рисую. Рисую девушек и девочек, стариков и малышей. Это сразу располагает в мою пользу местных жителей. Будьте здоровы, Леня».

у меня во взводе был нерадивый боец Чебушев. у всех были сапоги - у него ботинки с обмотками. Шнурки на ботинках распущены, из-под обмоток торчали штрипки кальсон, которые почему-то сами собой на ходу разматывались. Пояс без тренчиков, шинель без хлястика. Ни одного приказания не выполнял сразу, обязательно задавал вопросы. Зачем? Для чего? Все начеку, а он - для чего? Куда? Зачем?

Спустя лет двадцать я понял, что, в сущности, он бьm интеллигентом, а тогда он мне казался симулянтом. Ни приказы, ни уговоры на него не действовали.

В один из вечеров марта 1943 года он вдруг заявил, что ничего вокруг себя не видит, ослеп. Все решили, что он, как всегда, симулирует. Но на следующий вечер зрение потеряли двенадцать из сорока моих бойцов. Это была военная, весенняя, вечерняя болезнь - куриная слепота.

На следующий день произошла катастрофа. Ослепло около одной трети армии. Чтобы восстановить зрение, достаточно было съесть кусок печени вороны, зайца, убитой и разлагающейся лошади. В начале марта было несколько теплых дней, и вдруг - десять градусов мороза.

До моего южного передового поста надо было по большаку, проложенному приблизительно в километре от переднего края и от берега еще покрытой льдом реки Вазузы, пройти километров двенадцать.

Думал, подъеду на пустой полуторке, стоял, голосовал, а они одна за другой проносились мимо меня, и ни одна не останавливалась, и я, в сапогах, чтобы не замерзнуть, то шел, то бежал, а потом попал под минометный обстрел и лег. Минут пятнадцать мины в шахматном порядке взрывались вокруг меня. Обстрел бьш не прицельный, а плановый, и я не очень волновался.

Потом, часа через три, я добрался до своего поста, убедился, что все нормально, только блиндаж крошечный, на нарах все спят впритирку.

А старший сержант Полянский говорит: - Иди, лейтенант, на армейский узел связи, до них метров пятьсот, расположились они в единственной несгоревшей огромной избе, места сколько угодно.

Было часов семь вечера. Армейские телефонистки приветствовали меня. Я сел на скамейку и вдруг увидел на окне томик стихов Александра Блока, и только начал читать, подходит ко мне юная, жутко красивая телефонистка и кладет руку на плечо.

- Что, нравится, - говорит, - мой Блок? А я тогда почти все стихи Блока наизусть помнил и начал по памяти читать «Возмездие», а потом про свой довоенный кружок и про Осипа, и про Лилю Брик, а она про свой филфак, и я уже не думал, а знал, что это любовь с первого взгляда. Не помню, как это произошло. Я обнимал ее, она меня. Мне казалось, я знаю ее тысячу лет.

Мы целовались, а в углу смотрели на нас и посмеивались два телефониста. - Здесь неудобно, - сказала она, - надень шинель, выйдем из дома. Вот и все, и так просто, думал я.

Не разнимая рук, мы шли по двору бывшей хлебопекарни.

Слева бьш полузатопленный немецкий блиндаж, а нары бьши сухие, покрыты еловыми ветками. - Зайдем? - спросила она шепотом, и губы ее дрожали, а у меня кровь прилила к вискам и ноги дрожали, и почему-то я показал пальцем на другой блиндаж напротив, и вдруг увидел свой блиндаж, Полянского, и оживился, И говорю: - Никуда эти блиндажи от нас не убегут, посмотри на моих солдат.

Полянский вытащил флягу со спиртом, и все мы выпили за нее, за Ольгу, а она говорит: - Лейтенант! Мне уже пора на дежурство, пошли.

А мой ефрейтор Агафонов говорит: - Товарищ лейтенант, не беспокойся, я ее провожу. Сердце мое окаменело, и сам я окаменел, а она встала и не посмотрела на меня. Через десять минут я вышел из блиндажа, пошел на узел связи, но ее там не бьшо. Пришла она через час, на меня не посмотрела и легла на нары. Утром на мое приветствие она не ответила.

И началось весеннее наступление. Я поднял по тревоге свой взвод, прошел по разминированному шоссе километров двадцать. За шоссе, напротив верстового столба, торчали трубы от сожженной немцами деревни.

В деревне обнаружил несколько пустых землянок. Оставил в них своих утомившихся солдат, а сам на попутной, к счастью, остановившейся машине поехал догонять штаб армии.

Километров через сорок остановил полуторку, узнал, что штаб армии расположился за деревней Новое Дугино и что туда можно пройти по пересекающей овраг проселочной дороге. Было уже часа три дня. Я пошел по дороге, начал спускаться в окруженный кустами овраг, и шагов через десять около моего уха просвистела пуля.

Я нагнулся и побежал. Новая пуля едва не задела руку. Я стремительно бросился в наполненную грязью придорожную канаву, пули свистели над моей головой, а я полз по-пластунски. Через пятьдесят метров дорога повернула и начался подъем.

Прополз еще метров десять и встал на ноги. Я уже не находился в поле зрения стрелявших, поворот дороги и кусты прикрыли меня. Я вынул из кобуры наган и что было сил побежал. Выстрелов больше не было.

На обочине дороги лежал мертвый мальчик с отрезанным носом и ушами, а в расположенной метрах в трехстах деревне вокруг трех машин толпились наши генералы и офицеры.

Справа от дороги догорал колхозный хлев. Происходящее потрясло меня. Генералы и офицеры приехали из штаба фронта и составляли протокол о преступлении немецких оккупантов. Отступая, немцы согнали всех стариков, старух, девушек и детей, заперли в хлеву, облили сарай бензином и подожгли. Сгорело все население деревни.

Я стоял на дороге, видел, как солдаты выносили из дымящейся кучи черных бревен и пепла обгорелые трупы детей, девушек, стариков, и в голове вертелась фраза: «Смерть немецким оккупантам!» Как они могли? Это же не люди! Мы победим, обязательно найдем их. Они не должны жить.

А вокруг, на всем нашем пути, на фоне черных журавлей колодцев маячили белые трубы сожженных сел и городов. И каждый вечер связисты мои обсуждали, как они будут после победы мстить фрицам. И я воспринимал это как должное. Суд, расстрел, виселица - все, что угодно, кроме того, что на самом деле произошло в Восточной Пруссии спустя полтора года.

Ни в сознании, ни в подсознании тех людей, с которыми я воевал, которых любил в 1943 году, того, что будет в 1945 году, не присутствовало. Так почему и откуда оно возникло?

Я стоял напротив дымящегося пепелища, смотрел на жуткую картину, а на дорогу выходили женщины и девушки, которые смогли убежать и укрыться в окрестных лесах, и вот мысль, которая застряла во мне навсегда: какие они красивые!

Мы шли по Минскому шоссе на запад, а по обочинам шли на восток, домой освобожденные наши люди, и мое сердце трепетало от радости, от новой мысли - в какой красивой стране я живу, и мой оптимистический, книжный, лозунговый патриотизм органически все более и более становился главным веществом моей жизни. К несчастью, я не понимал тогда, что войн без зверств не бывает, забыв о пытках невинных людей в застенках Лубянки и ГУЛАГа.

Через Сычевку, а потом по проселочным дорогам я должен был вывести свой взвод на Минское шоссе. Бьшо вокруг еще много снега, хотя он быстро таял. На свою единственную телегу я погрузил рацию, телефонные аппараты, на катушках - километров сорок кабеля.

Шинели скатали, припекало, трижды на просохших холмиках я останавливал взвод на отдых. Ложились на еще прохладную, но оживающую землю, но минут через десять вскакивали, стремительно стягивали с себя гимнастерки, рубашки, кальсоны и начинали давить насекомых. Все мы бьши завшивлены. Кто-то считал - 100, 150. Во всех складках одежды, в волосах бьши эти гады и масса белых пузырьков - гниды.

Начинало темнеть, прошли около сорока километров, дорога через лес поднималась в гору. Внезапно лес кончился. Перед нами была стремительная какая-то речка, мостдве доски с перилами, за мостом на холме деревня. Лошадь распрягли, на руках перенесли телегу и груз, осторожно провели по дощечкам лошадь.

Деревня бьша живая, в каждом доме старухи и дети. Мой ординарец Гришечкин поставил лошадь в сарай, насыпал ей вволю овса, посолил, притащил охапку сена, а я быстро распределил людей по домам, выставил боевое охранение, лег на скамейку, завернулся в шинель и заснул, и все, кроме дежурных, заснули. В семь часов утра вышел из дома и обомлел.

Речка разлилась, превратилась в море, от мостика ничего не осталось. Мы оказались на острове со всех сторон, почти до горизонта, окруженном водой. О продолжении движения не могло быть речи. Приказал всем отдыхать. У меня был томик стихов Александра Блока.

В избе на полке лежала Библия. Неграмотная старуха не была хозяйкой этого дома, ее деревню сожгли немцы. Книга бьmа ничья. И случилось так, одним словом, что я читал своим солдатикам про Каина и Авеля, и «Соловьиный сад», и «Песню песней».

Вода yшла на третий день. Pека уже была не морем, а маленьким ручейком. До Минского шоссе еще было километров сорок, а до переправы через Днепр, до места сбора роты, - еще километров двенадцать. И все это надо бьmо пройти за один день. Но уже к середине дня начал отставать сержант Щербаков. Он плохо обернул ноги портянками. Водяные пузыри полопались. На ногах образовались раны. В три часа дня он сел на землю и заплакал.

Это был огромный, излишне полный мужик. Идти дальше он не мог. Вокруг не бьmо ни одного госпиталя. Я оставил его в пустом деревенском доме и приказал через два дня быть на переправе через Днепр. Не прошло и получаса, как мы вышли на шоссе Москва- Минск.

До пере правы через Днепр оставалось двенадцать килoмeтpoв. у восьми моих бойцов бьmи натерты ноги. По шоссе шли порожние грузовики. Я остановил машину, усадил их в кузов и сержанту Демиденко приказал всех высадить на переправе через Днепр и ждать, пока я со взводом не подойду. Через два часа я бьm на переправе, но ни Демиденко, ни инвалидов там не было.

На высоком берегу Днепра было много пустых немецких блиндажей.

Я оставил взвод у переправы, приказал ждать своего возвращения, а сам с ординарцем Гришечкиным перешел по понтонному мосту через Днепр. К середине дня все дороги развезло, мы шли по раскисшей глине, каждый шаг давался с трудом, иногда сапог нельзя бьшо вытащить, и приходилось ногу вытаскивать из сапога, потом сапог из глины, но в это время второй сапог уходил так глубоко, что уже из него приходилось вытаскивать ногу.

Каждые сто метров ложились. Казалось, что довольно легкие рюкзаки за спиной уже весили по два пуда. Разожгли костер, просушили портянки, доели сухари - остаток сухого пайка, выданного на неделю, между тем как это бьш уже девятый день с момента его получения ...

Армия утонула в грязи и глине весны 1943 года. На каждом шагу около просевших до колес пушечек, застрявших на обочинах грузовых машин, буксующих самоходок копошились завшивленные и голодные артиллеристы и связисты. Второй эшелон со складами еды и боеприпасов отстал километров на сто.

На третий день голодного существования все обратили внимание на трупы людей и лошадей, которые погибли осенью и зимой 1942 года. Пока они лежали засыпанные снегом, были как бы законсервированы, но под горячими лучами солнца начали стремительно разлагаться. С трупов людей снимали сапоги, искали в карманах зажигалки и табак, кто-то пытался варить в котелках куски сапожной кожи. Лошадей же съедали почти целиком. Правда, сначала обрезали покрытый червями верхний слой мяса, потом перестали обращать внимание и на это.

Соли не было. Варили конину очень долго, мясо это было жестким, тухловатым и сладковатым, видимо, омерзительным, но тогда оно казалось прекрасным, невыразимо вкусным, в животе сытно урчало. Но скоро лошадей не осталось.

Дороги стали еще более непроходимы, немецкие самолеты расстреливали в упор застрявшие машины. Наши самолеты с воздуха разбрасывали мешки с сухарями, но кому они доставались, а кому нет.

И стояли вдоль обочин дорог бойцы и офицеры, протягивали кто часы, кто портсигар, кто трофейный нож или пистолет, готовые отдать их за два, три или четыре сухаря. Уже темнело, когда мы пришли в деревню Вадино, где временно остановился штаб нашей роты. Капитан Рожицкий не мог понять, почему и как я потерял половину своего взвода.

Мой аргумент, что жалко было натерших мозоли на ногах людей, казался ему чудовищным, мое объяснение причины задержки - три дня в деревне, окруженной бурлящими водами, - смехотворным. Кратчайший маршрут движения, который я сам выбрал по карте, возмущал его и расценивался им как злонамеренное самоуправство. Теперь я и сам понимал, что в сумме все мои действия бьmи преступны и что мне не миновать суда военного трибунала, разжалования, штрафной роты.

Рожицкий тут же подписал приказ о моем смещении с должности командира взвода, о десятисуточном аресте и передал остатки моего взвода под командование моему другу, лейтенанту Олегу Корневу. Счастье от сознания исполненного долга, любовь и уважение вверенных мне и обученных мною солдат, еще недавно придававшая мне уверенность улыбавшаяся мне фортуна, радость от того, что я, вопреки неуклюжести, интеллигентности, стал боевым офицером, - все летело к чертовой матери.

Артиллерист лейтенант Бондаренко нарисовал меня. Мне некуда и незачем бьmо уходить, и я сидел и позировал. Я бьm подавлен, а он приукрасил меня, сделал из меня этакого веселого поручика. Дальше я не помню, что было, ходил как в тумане, выполнял какие-то мелкие поручения, Ждал решения своей участи.

Совершенно не помню, как я вдруг стал командиром взвода Олега Корнева, а Олег стал командиром остатка бывшего моего взвода и взвода лейтенанта Кайдрикова, а того куда-то послали. В общем, вопрос с трибуналом замяли, но что-то уже навсегда погибло.

Люди Олега Корнева плохо знали меня, помкомвзвода старшина Курмильцев не выполнял моих приказаний. Между тем весеннее наступление продолжалось, дороги с каждым днем становились все доступнее ...

Почему-то я опять оказался на Минском шоссе в Ярцеве. Блиндаж в десяти метрах от шоссе. Я выхожу из блиндажа и вижу гражданскую девочку, студентку юридического института моего курса, из моей группы. Она с трудом узнает в хмуром лейтенанте меня. О господи! Что за превратности судьбы!

Она прибьша на легковой машине с группой корреспондентов сегодня утром из Москвы. О встрече со мной она потом расскажет в институте, и жуткая баба - декан факультета марксизма-ленинизма Мощинская, которая возненавидела меня за то, что я своими словами пытался на семинарах излагать какие-то стереотипные фразы из учебника истории партии, эта самая Мощинская, которую студенты называли не иначе как Моща и которая меня презирала за интеллигентскую неуверенность в себе, - будет крайне удивлена, и через полгода, когда я во время десятидневного отпуска в Москву зашел в институт, увидела меня, и начала трясти руку, и прослезилась, заметив на груди у меня орден Отечественной войны.

Март-апрель 1943 года Наступление наше остановлено. Вызывает меня Рожицкий и назначает командиром взвода управления при штабе армии. Несколько телефонистов В штабе роты заменяют на прибывших из запасного полка телефонисток.

Мой новый ординарец Королев три дня копает на склоне оврага для меня блиндаж, нары - земляная ступенька, покрытая толстым слоем еловых веток, накрытых плащ-палаткой, окно - кусок стекла, земляной стол с гильзой от артиллерийского снаряда, наполненной бензином, с фитилем вместо лампочки, дверь - плащ-палатка.

Телефонисточки одна за другой влюбляются в меня, а я, дурак, считаю, что не имею права вступать с подчиненными в неформальные отношения. Никто не знает, что я еще и робею, ведь у меня никогда еще не было женщины.

у Олега Корнева уже есть подруга. Меня вызывает Рожицкий, спрашивает, почему я не обращаю внимания на девочек? У него их целый гарем. Он использует свое служебное положение, и девочки пугаются и становятся его любовницами. - Хочешь, я пришлю к тебе сегодня Машу Захарову?

- спрашивает он. - А Надю Петрову? Мне стыдно признаться, что у меня никогда никого не было, и я опять вру, придумываю какую-то московскую невесту. Каждую ночь мне, с требованием прислать Веру, Машу, Иру, Лену, звонят незнакомые мне генералы из насквозь развращенного штаба армии. Я наотрез отказываю им, отказываю начальнику штаба армии, командующему артиллерией и командирам корпусов и дивизий. Меня обкладывают матом, грозят разжалованием, штрафбатом.

Мое поведение вызывает удивление у моих непосредственных начальников, в конце концов переходящее в уважение. Меня и моих телефонисток оставляют в покое. Девочки то и дело обращаются ко мне за помощью, и мне, как правило, удается отбить их от ненавистных им чиновных развратников-стариков. Особенно труднaя история случилась с Машей Захаровой.

Она одной из первых прибыша из резерва. Окончила десять классов, отправил ась на фронт защищать Родину. Девятнадцатилетняя, стройная, красивая. В 11 часов вечера дежурный, старший сержант Корнилов, передал мне приказ начальника политотдела. Генерал потребовал, чтобы к 24 часам к нему в блиндаж явилась для выполнения боевого задания ефрейтор Захарова. Что это за боевое задание, я понял сразу. Маша побледнела и задрожала.

Я послал ее на линию, позвонил в политотдел, доложил, что выполнить приказ не могу ввиду ее отсутствия. Дальше последовала серия звонков, грубый многоярусный мат, приказ найти Захарову, где бы она ни была. По моей просьбе командир моей роты направляет меня в командировку в штаб одной из дивизий.

Я исчезаю. Генерал ложится спать. А Маша, неожиданно для меня, влюбляется в меня. Генерал не успокаивается, звонит каждый день, грозит за неисполнение приказания предать меня суду военного трибунала.

Командир роты входит в мое и Машино положение, предлагает мне временно отвезти ее в полк на передовую. Я, Маша, мой ординарец Королев направляемся в заданный район, но в дороге в городке Любавичи нас застает ночь. Нахожу армейский узел связи.

В избе двухъярусные нары, стол с коммутатором, телефонами и горящей гильзой, за столом оперативный дежурный, лейтенант, у коммутатора - сержант, свободное место на нарах только одно, и на него я отправляю своего ординарца Королева, а сам вместе с Машей ложусь на пол, но на полу лежать неудобно и холодно.

Я приказываю Маше подняться, снимаю свою шинель, расстилаю ее, ложусь и предлагаю Маше лечь на мою шинель рядом и накрыться ее шинелью, но лежать спокойно, не разговаривать, закрыть глаза и спать, а она неожиданно прижимается ко мне и стремительно расстегивает ворот моей гимнастерки, и губы настежь, и умоляющие глаза.

Меня начинает трясти, но не люблю же я ее, в Любавичах с первого взгляда я влюбился в телефонистку из соседнего подразделения, москвичку, студентку филфака, и она в меня влюбилась с первого взгляда. Совсем не хочу я Маши. Выбираюсь из-под шинели, выхожу на улицу, смотрю на звезды.

Это был роман настоящий, но невероятно странный. Одну ночь провели мы вместе, а потом до конца войны искали друг друга и почему-то не могли найти. Раз пять брала она отпуск в своей части, находила моих солдат, передавала через них письма, но всегда я оказывался где-то километров за сорок, а когда находил ее часть, то ее куда-то откомандировывали. Но я отвлекся, на этот раз капитально.

Через месяц за Машей Захаровой начинает ухаживать мой друг - младший лейтенант Саша Котлов, и становятся они мужем и женой, только что не расписаны, а у меня с обоими дружба. Так вот, не учел Саша того, что Машу не выпускал из вида тот самый генерал, начальник политотдела армии, ревновал и предпринимал все меры, чтобы разрушить их замечательный союз. Сначала откомандировывал куда мог Котлова, потом пытался вновь и вновь заманить к себе Машу.

Скрываться от генерала помогала ей вся моя рота, да и не только. И осталось генералу одно - мстить за любовные свои неудачи Котлову. Дважды наше начальство направляло документы на присвоение ему очередных званий, дважды направляло в штаб армии наградные документы.

Генерал был начеку: отказ следовал за отказом, на протесты заместителя командуюшего артиллерией не приходило ответов, а на телефонные обращения ответы были устные в виде многоэтажного мата и циничных предложений: сначала Захарова, и только потом - звания и ордена. - Ха-ха-ха-ха! - смеется новый командир роты капитан Тарасов. - Какой ребенок Котлов, не буду я его защищать. Вы его друг, объясните ему, что он ничего не добьется.

Закрываю глаза. Вспоминаю. Котлов упрямо мотает головой, ему не понятно, почему он ребенок. А Тарасов ерзает на стуле и смотрит мне в глаза.

- Я считаю, что Котлов прав, что пора положить конец гнусным выходкам безнравственного генерала, - говорю я. - Э, Рабичев, он ребенок, генерала поддерживает командующий, Котлов один против всех. Окончилась война. Беременную демобилизованную Машу по просьбе откомандированного Саши я провожал в Венгрии до Шиофока.

Уезжала она радостно, уверенная, что Саша приедет к ней через месяц, а его на четыре года задержали в оккупационных войсках, и с горя он начал пить и по пьянке сходился и расходился со случайными собутыльницами. Года три ждала его Маша, а потом вышла замуж за влюбившегося в нее одноногого инвалида войны. Родила ребенка.

Ребенок. Мужчина, пожертвовавший карьерой, общественным положением ради любимой женщины. Начальник политотдела армии, генерал, ломающий жизнь двум, а может быть, десяткам и сотням других военнослужащих. Что это?

Мне было 21 год, Саше - 22. Мы воевали третий год. Мы не знали, доживем ли до конца войны, мы совсем не думали об этом. Отдать жизнь за Родину, за Сталина, за свой взвод, за исполнение долга, за друга, за любимую женщину, - как это бьmо естественно и органично для творческого человека на войне. Каким глупым ребячеством казалось все это пьянствующим, подсиживающим друг друга, редко бывающим на передовой, купающимся в орденах и наградах развращенным штабным бюрократам, слепым исполнителям поступающих сверху приказов. Но не все же были такие?!

После весеннего прорыва немецкой обороны Центральный фронт перешел в стремительное наступление. Чуть ли не каждый день я получал приказы о передислокации, о новом расположении своих постов на берегах новых рек и на новых стратегических высотах.

Едва бойцы мои закапывались в землю и наводили новые линии связи, как оказываясь в тылу, сворачивали эти линии и получали новые приказы о размещении на новых позициях.

Наступление шло вдоль Минского шоссе. Метрах в ста от шоссе, на разбомбленных нашей авиацией железнодорожных путях, застряли десятки немецких поездов. Сотни платформ с военной техникой, танками, орудиями, обмундированием. Чего там только не было в вагонах и на платформах этих поездов, но подходить к ним мы не успевали. Не было у нас ни одной свободной минуты, опять начали отставать от передовых частей, а нагонять их нам было все труднее и труднее: во время бомбежек на переправах мы потеряли. трех лошадей.

Но не мы одни испытывали трудности. Минометчики тоже теряли лошадей и, задыхаясь, тащили свои минометы на руках, а выбивавшиеся из сил пехотинцы побросали в кюветы вдоль шоссе свои тяжелые каски и противогазы, множество их тысячами валялось справа и слева от нас вдоль переполненного людьми и техникой шоссе. Движение замедлял ось ввиду образовавшихся на шоссе глубоких и широких воронок, возникавших от взрывов немецких тяжелых авиационных бомб.

Очередной раз я получил приказание передислоциpoвать свой взвод на 12 километров. Скатали на катушки все линии связи и двинулись по Минскому шоссе. Не доезжая до деревни Бодуны, я увидел в воздухе на высоте двух километров восемь немецких бомбардировщиков «ХеЙнкель-111». В воздухе появилось множество черных палочек, и чем более они снижались, тем более казалось нам, что они летят на нас, и уже ясно было, что это за палочки. - Ложись! - скомандовал я.

Все мои бойцы мгновенно распластались на земле, кто где был, слева от шоссе. Основная масса бомб упала на окраину деревни, но несколько - недалеко от нас. Самолеты развернулись и исчезли за горизонтом, а в воздухе на недосягаемой высоте появился жутко маневренный немецкий самолет «Фокке- Вульф» - разведчик и корректировщик огня.

Надо было немедленно уходить из зоны бомбардировки, и мы погнали своих лошадей вперед по Минскому шоссе. Но едва проехали несколько сот метров, как я увидел на обочине своего друга лейтенанта Олега Корнева.

Он стоял на пригорке и из-под руки смотрел на запад, где над горизонтом появилась новая партия немецких бомбардировщиков. Олег объяснил мне, что ему и его взводу приказано бьшо связать расположенный в деревне штаб дивизии с находящейся в пяти километрах зенитной бригадой, что штаб дивизии ночью расположился в Бодунах, шло наступление и о маскировке никто не думал. Десятки штабных машин, танков, самоходок, грузовиков закупорили все улицы деревни, но утром неожиданно в воздухе появился немецкий разведчик и, видимо, понял, что за люди расположились в деревне.

Связисты Олега уже установили в кабинете комдива телефонные аппараты и с минуты на минуту должны были вывести линию связи на шоссе. Мы видели, над нами кружился «Фокке-Вульф», а новых восемь немецких бомбардировщиков стремительно приближались. Олег увидел за собой пехотную ячейку и засмеялся.

- Мне повезло, - сказал он, - я с ординарцем лягу в ячейку, а ты ложись рядом, нам обязательно надо договориться о дальнейших действиях. - Я не могу задерживаться, Олег, мне надо через час разворачивать посты вокруг переправы. Кончится бомбежка, и мы поедем дальше.

Но самолеты бьши уже над нами, и уже десятки палочек отделились от них. Я рухнул на траву, и все мои бойцы легли кто где стоял.

На этот раз основная масса бомб упала на центр деревни и лишь три летели на нас. Я понял, что одна из бомб летит прямо на меня, сердце судорожно билось. Это конец, решил я, жалко, что так некстати ... И в это время раздались взрывы и свист сотен пролетающих надо мной осколков, - Слава богу, мимо пронеслись! - закричал я Олегу, посмотрел в его сторону, но ничего не увидел - ровное поле, дым.

Куда он делся? Все мои солдаты поднялись на ноги, все бьши живы, и тут до меня дошло, что бомба, предназначавшаяся мне, упала в ячейку Олега, что ни от него, ни от его ординарца ничего не осталось. Кто-то из моих бойцов заметил, что на дереве метрах в десяти от нас на одной из веток висит разорванная гимнастерка, а из рукава ее торчит рука. Ефрейтор Кузьмин залез на дерево и сбросил гимнастерку.

В кармане ее лежали документы Олега. Рука, полгимнастерки, военный билет. Больше ничего от него не осталось. Полуобезумевший, подбежал ко мне сержант взвода Олега.

- Аппараты сгорели вместе с избами, катушки с кабелем разорваны на части, линия перебита, бойцы, увлекаемые штабными офицерами, бросились к реке, но туда обрушилась половина бомб, машины на улицах взорваны, и только командир дивизии, генерал, не потерял самообладания и требует, чтобы мы немедленно соединили его со штабом армии, но у нас ничего нет, помогите, лейтенант!

И я бросился в горящую деревню. Увидел почерневшего генерала и растерянных штабных офицеров и сказал ему, что у нас есть и кабель, и телефонные аппараты, что лейтенант Корнев погиб, но что мы сделаем все от нас зависящее, чтобы выполнить то, чего уже не может сделать он.

- Надо немедленно связать меня со штабами корпуса и армии, а через них и с моими полками, - сказал он, - помогите, лейтенант. Со мной было человек десять моих связистов. Части из них я приказал разыскивать уцелевших бойцoB взвода Олега, другую часть послал на шоссе за кабелем, аппаратами и людьми.

Минут через пятнадцать началась наша работа, а через двадцать пять минут над нами появилась новая волна немецких бомбардировщиков. Но деревня горела, и сквозь дым трудно было уже определить, что к чему и где кто, а под прикрытием дымовой завесы мы уже подсоединяли кабель к армейской линии связи. Падали бомбы, разрывали нашу линию. Я, как и все мои солдаты, находил и соединял разрывы.

Дым, который разъедал глаза, окутывая нас, помогал нам уцелеть. Внезапно заработали телефоны, и генерал доложил в штаб армии о трагической ситуации. Посыльный его нашел меня и попросил зайти в штабную избу. Генерал поблагодарил меня и записал мою фамилию. Над деревней появились наши истребители. Немецких самолетов больше не было.

Блиндаж сержанта Спиридонова располагался на высоте, на холме за деревней Сутоки. Я этого своего сержанта недолюбливал. Бывший лагерник - то ли вор, то ли в драке покалечил кого-то, - глаза бегают, а рот непонятно улыбается.

Хитрец, сквернослов и трус. Как стал сержантом, непонятно. Может быть, в запасном полку начальнику взятку дал, а может, спьяну или со страху подвиг в бою совершил. Была у него медаль «За отвагу». Приехал я к Спиридонову. Слез с коня. Смотрю, девчонка лет семнадцати. Что-то у нее с телегой не ладилось. Я помог. Она платок скинула и поцеловала меня.

От неожиданности я покраснел и сердце у меня забилось, а она расстегнула у меня на гимнастерке пуговку, руку к сердцу приложила и говорит: - Так, твою мать! Чего разволновался? Почему руки у тебя дрожат? - Отвернулась, прыгнула на телегу, стеганула лошадь вожжами.

Я говорю: - Куда же ты? А ее уже не было. Однако бойцы мои и Спиридонов все видели и слышали.

Поужинал я в блиндаже, вышел на поляну. Луна. Звезды. За холмом стадо коров, силуэт пастушки. А Спиридонов говорит: - Товарищ лейтенант! А ведь это та самая Маша, что на телеге уехала. Наших всех отшивает, но, может быть, у тебя что получится.

И я пошел. Сердце билось, ноги ватные, но пошел и сел с ней рядом. Она спиной к луне сидела, мое лицо видела, а я ее не видел. Потом она легла. Прошло с тех пор семьдесят пять лет, но ничего приблизительно сопоставимого по степени потрясения уже никогда не было. Может быть, с ума сошли?

Это было бесконечно и обоюдно, меня оглушил ее трепет, она что-то бормотала, и я, видимо, пребывал в невесомости. Это было похоже на космос, может быть, на море, я тонул в неизвестности, что-то накатывало, выше, выше, потом произошло чудо, и длилось оно тоже бесконечно.

Секс? Любовь? Ничего я не знаю. Была ночь. Несколько раз она отдавала мне свою жизнь, потом я ей прошлое и будущее, потом мы летели куда-то, а над нами бьmо небо, звезды, луна, вечность. Первым заговорил я. Мне хотелось сделать для нее что-то большое, помочь жить, подарить на память какую-то необходимую для существования вещь. Но у меня ничего не бьmо, кроме обмундирования и нагана. «Господи, - думал я, - неужели нельзя ничего придумать?» И вдруг меня осенило, и придумывать я уже ничего не хотел, а предложил ей стать моей женой. На нее напал смех.

- Лейтенант, - сказала она, - ведь я еще утром это поняла, ведь у тебя до меня никого не было, и ты завтра можешь погибнуть на войне, и ведь и мне так хорошо никогда не было, но подожди! Если ты правда хочешь, чтобы я тебя запомнила, подари мне туфли, лакированные лодочки на шпильках, я такие до войны в кино видела.

- Лакированные лодочки? Как странно. Это как у Гоголя - подари черевички! Где я возьму их? Но подожди. Сколько они стоят? У меня на книжке три тысячи рублей. Фронт уйдет, до Москвы часов двенадцать. Я отдам тебе эти деньги. Когда? Сегодня. Сегодня вечером. Ты поедешь в Москву, купишь там эти лодочки. И я оседлал своего коня и через полтора часа был в штабе роты.

Однако ни писаря, ни начальника не было, а радист передал мне приказ командира части о начале наступления. Я сидел у телефона, отдавал распоряжения, потом дни и ночи пере мешались. По дорогам, параллельным шоссе Москва-Минск, мы то наводили, то сворачивали линии связи, шли и шли по пятьдесят километров в сутки.

Под Оршей немцы остановили нас. Маша! Я все время думал о ней. Почему я не узнал фамилии, почему не узнал адреса? И под Оршей, и под Прагой думал, и когда демобилизовался и поступил в институт. Кто она была? Как сложилась ее жизнь? А может быть, был ребенок, а теперь ему шестьдесят пять лет? А отчество? То, что я обманул пастушку, знала вся 31-я армия, это Спиридонов постарался. И о предложении выйти замуж, и о деньгах, и о лакированных туфельках на шпильках. И по этому поводу- много смеха.

25 июня 1944 года на шести повозках остановились мы на Минском шоссе перед трехкилометровой пробкой, состоявшей из тяжелой артиллерии, танков, «Студебеккеров», самоходок, штабных полуторок. Над пробкой кружилось несколько «Мессершмиттов » и «Юнкерсов».

Мост через Березину был взорван, а понтонный по мере возведения разрушался пикирующими немецкими самолетами, между тем в полутора километрах от реки, справа от шоссе, на столбе перед уходящей в поля грунтовой дорогой, увидели мы указатель: «Брод через Березину».

Помню, как мы обрадовались, съехали на обочину шоссе, выехали на грунтовую дорогу вслед за минометчиками, остановились, отдышались. Дело в том, что над шоссе на всем его протяжении стояло густое облако пыли.

Жара, пыль, грохот, ругань экипажей застрявших машин, перемешанная с густым командным матом, потерявших контроль над своими подразделениями майоров и полковников - все осталось позади. «Мессершмитты » - позади, «Юнкерсы» - позади, впереди холм, а за холмом спуск, пологий берег реки, но что за картина? Верещагин - «Шипка» или другая - с черепами? Но здесь что-то другое - никем никогда не виданное и ни в какие рамки разума не укладывающееся.

Тысячи голых черных мужчин и женщин вперемешку с черными сопротивляющимися лошадьми, с черными минометами, автоматами, пушками, повозками от берега к берегу, несущие на руках телеги с грузами, плывущее в воздухе обмундирование. Черные потому, что черная грязь, водоросли, глина и тина превратили воду в жижу, подобную сметане.

Крики, свист, ржание и голые, похожие на зверей, орангутангов. Ругающиеся, скользящие, что-то теряющие, ныряющие, а наверху, на противоположном берегу, катающиеся по траве - не на грязь же надевать свои кальсоны, юбки и гимнастерки.

И еще было у меня впечатление, что это черти в адском котле или вакханалия, впрочем, кто черти, кто грешники и кто праведники, разобраться было нельзя. А фыркающие лошади напоминали мне драконов. Помню, как сбросили мы с себя всю одежду, как мы распрягали лошадей и переводили их одну за другой на противоположный берег, как, голые, на руках переносили разгруженные телеги, радиостанции, катушки кабеля, автоматы, ящики с гранатами и патронами, телефонные аппараты, ноги скользили, задыхаясь, оступались, захлебывались попадающей в рот, нос и уши черной грязью и никак не могли откашляться.

Как и где отмывал я с себя грязь, не помню. Помню, как я уже на берегу, мои люди одеты, шесть телег с катушками кабеля, телефонными аппаратами, рациями, гранатами, патронами, автоматами. Мы подъезжаем к городу, и на дороге счастливые мужики, женщины, бабки, и у всех в руках бутылки с вином, стаканы и куски сала, и никак невозможно отказаться от угощения. Целуемся, пьем и постепенно пьянеем.

Откуда итальянские вина и немецкие сигареты? Ими нас заваливают. Это население набрасывается на пакгаузы, расположенные вдоль железнодорожных путей. А у нас фураж на исходе, овса и сена нет, нечем лошадей кормить. Приказываю освободить одну телегу, завожу взвод во двор, вернее, в сад одного из двухэтажных домов на Петровской улице. На пустой телеге я, ординарец Гришечкин и два моих сержанта.

Пакгауз. Четыре мешка овса, сено, но голова слегка кружится, и я посьmаю сержанта узнать, как доехать до Петровской улицы. Сержант заходит в дом, потом в другой, потом исчезает. Ждать не могу, ехать куда, не знаю, посылаю другого сержанта, заходит в дом, в другой. Ждем. Подбегает старик с бутылкой вина и стаканом, отказаться невозможно.

В доме напротив кричит женщина. Я спрыгиваю с телеги, добираюсь до дома, вижу незнакомого солдата, срывающего с женщины юбку, вытаскиваю из кобуры наган. Солдат замечает меня, отпускает женщину и со злобой покидает дом. А меня совсем разобрало. Чтобы устоять, держусь за стенку, за забор, выхожу на улицу. Телега моя с лошадью есть, а Гришечкина нет. С трудом взбираюсь на мешки с овсом и все более и более пьянею.

Сержантов нет, Гришечкина нет, куда ехать, не знаю, и внезапно такая обида охватывает меня, что я начинаю рьщать. Я пьяный, меня бросили мои солдаты. Первый и последний раз на войне я плачу. Что было со мной дальше, не помню.

Кто-то трясет меня за плечо. Просыпаюсь. Командир роты капитан Рожицкий смотрит на меня с презрением. А я смотрю вокруг. Я на дворе, в саду, на Петровской улице, вокруг мои солдаты. Ничего не понимаю. Но и Рожицкий ничего не понимает. Я, командир взвода, выпил и заснул, окруженный своими солдатами. Вина не большая. Он и сам не удержался от угощений. Но как я попал к своим? Кто меня нашел в безумном хаосе освобожденного города?

Главная моя задача состояла в обслуживании наблюдательного пункта командующего артиллерией армии. В любой момент я мог соединить его с командармом, с политотделом, с любым из армейских подразделений. От дверей моей машины шел глубиной четыре метра ход сообщения на наблюдательный пункт. Оттуда немцы в окопах были видны простым взглядом, а через подзорную трубу мощного увеличения можно было разглядеть лица и даже, при знании языка, читать их письма.

Наблюдательный пункт, да и вся высота непрерывно обстреливались немецкой артиллерией и немецкими минометами, но дот был для них неуязвим, а в нашу замаскированную яму они просто не попадали. То справа, то слева от нас разрывались снаряды, падали выпущенные из минометов болванки.

Справа от машины бьша выкопана яма-туалет. Выходить из машины бьшо страшно. На самом деле кузов с фанерным потолком не представлял никакой преграды для мин и снарядов. Но такова психология - в освещенной двумя гильзами комнатке мы чувствовали себя в полной безопасности. Принимали и отправляли донесения и приказы. Я бьш в курсе всех переговоров и вообще всего, что происходило на территории армии. Но о главном я не написал.

Наблюдательный пункт бьш сооружен для коррекции и непосредственного управления воинскими частями, приготовленными для прорыва глубоко эшелонированной мощной линии обороны немцев на Борисовско-Оршинско- Минском направлении, то есть на пути наступления 3-го Белорусского фронта.

В мае все северные Прибалтийские и все южные Украинские фронты наступали. Украинские фронты приближались уже к границам Польши, Венгрии, Румынии. Настроение было восторженное, уверенность в победе полная. По ночам бронетанковые и артиллерийские подразделения продвигались к линии обороны. Все линии связи были полностью загружены. Я в зашифрованном виде передавал приказы ,получал ответы. Некогда было даже поесть. А днем, видимо чтобы немцы ни о чем не догадывались, линии бьmи наполнены лирическими объяснениями, фантазиями и добродушным матом.

Мой голос знали все телефонистки армии, и я полушутя- полусерьезно объяснялся им в любви. То и дело эти разговоры носили общий характер. К ним подключались все, кто хотел. Вслед за телефонными поцелуями шли телефонные обнимания и телефонные совокупления со всеми деталями и всеобщими комментариями. 19 мая с утра началась артподготовка, снаряды разрывались в окопах и блиндажах немцев и сравнивали их с землей. С воздуха бомбили вражеские укрепления наши бомбардировщики.

Шестерками, одни за другими, пролетали наши штурмовики Ил-2. Но с ними творилось что-то странное: когда они долетали до третьей линии немецкой обороны, выполняли задание и пытались развернуться, ничего из этого не получалось, и один за другим они взрывались и падали.

Назад возвращался один из шести. Еще во время артподготовки мы вышли из своей подземной машины, стояли во весь рост на высоте и в недоумении наблюдали за этими катастрофическими воздушными атаками. Через два часа пошла в атаку наша пехота. Две первые линии пробежали, а у третьей залегли и подняться на ноги уже не смогли. Заработали, и совсем не с тех позиций, которые бомбила наша авиация, немецкие пушки и пулеметы.

Жуткий перекрестный огонь совершенно не пострадавших немецких пулеметных и минометных позиций. Появление немецких бомбардировщиков, гибель тысяч наших пехотинцев, пытавшихся вернуться на исходные позиции. А на линиях связи, на земле, в окопах, в штабных блиндажах и в воздухе, с гибнущих наших самолетов - отчаянный, путающий все указания мат перемешивался с нервными выкриками штабных телефонистов.

Наступление полностью провалилось. Множество тысяч убитых. Раненые бойцы ползком возвращались на исходные позиции. В контрнаступление немцы не пошли. Перед моими глазами догорали подбитые наши танки и самоходки.

Восемь ночей затем медленно двигались по Минскому шоссе и проселочным дорогам новые наши танковые и моторизованные пехотные дивизии. 29 мая наступление наших войск снова провалилось. Дальше третьей линии немецких укреплений не прошли и понесли огромные потери. А через день перед строем читали нам адресованное командующему 3-м Белорусским фронтом маршалу Черняховскому страшное письмо Ставки Верховного главнокомандования о том, что 3-й Белорусский фронт не оправдал доверия партии и народа и обязан кровью искупить свою вину перед Родиной.

Я не военный теоретик, я сидел на наблюдательном пункте и видел своими глазами, какими смелыми и, видимо, умелыми были наши офицеры и солдаты, какой беззаветно храброй была пехота, как, невзирая на гибель своих друзей, вновь и вновь летели на штурм немецких объектов и безнадежно погибали наши штурмовики, и мне ясна была подлость формулировок Ставки.

Мне ясно бьшо, что разведка наша оказалась полностью несостоятельная, что авиация наша, погибая, уничтожала цели-обманки, что и количественно и качественно немецкая армия на этом направлении во много раз превосходила нас, что при всем этом и первый, и второй приказы о наступлении бьши преступны и что преступна бьша попытка Ставки Сталина свалить неудачи генералитета и разведки на замечательных наших пехотинцев, артиллеристов, танкистов, связистов, на мертвых и выживших героев.

Все это наверняка понимали и Сталин, и Жуков, и Черняховский, угробившие несколько десятков тысяч людей. Но при общем наступлении 1944 года наш оставшийся на важнейшем направлении фронт должен, обязан был переходить в наступление, ошибка должна бьша быть исправлена не смертью и кровью ослабленных подразделений, а стратегией и тактикой штаба Главнокомандующего. И вот началось.

Каждую ночь по Минскому шоссе и по всем параллельным большим и малым трактам и проселочным дорогам из резерва Главнокомандования двигались свежие корпуса, дивизии и бригады, тысячи танков и самоходок.

На «Доджах» И «Студебеккерах» , полученных по лендлизу, десятки тысяч вооруженных автоматами, пулеметами и минометами частей, колонны «катюш», бесконечные колонны машин с боеприпасами и продовольствием, хлебом, крупами, комбижиром и американской тушенкой. Непрерывный ночной гул днем замирал, и, сколько я ни смотрел, ничего вокруг не видно. 24 июня началось новое наступление.

Я сидел в закопанной в землю машине перед топографическими картами от Смоленска до Кёнигсберга. Принимая и передавая лаконичные, непонятные мне телефонограммы, я на этот раз чувствовал, что повторения того, что было, не будет, что впереди Берлин, Кёнигсберг. Все было грандиозно. Немецкие армии были окружены, а мы пошли вперед, вошли в Восточную Пруссию.

8 июля 1944 года я, верхом, мой новый ординарец Кузьмин, радист Хабибуллин и шесть бойцов моего взвода на двух повозках, нагруженных катушками кабеля, запасами патронов, гранат, продовольствия, телефонными аппаратами, рацией, вечером подъехали к забытому бетонному доту. Вход, выход, внутри лабиринт с бойницами, а внутри лабиринта -- спускающийся ниже уровня земли бетонированный почти зал.

Развернули радиостанцию, связались со штабом, сообщили о своем местонахождении, натащили сена, занесли все имущество, расстелили внутри дота плащ-палатки, завели внутрь лошадей.

у входа и выхода я поставил двух автоматчиков и заснул. Часа в три ночи разбудил меня ефрейтор Осипов и шепотом: -- Лейтенант! Не говори ни слова, вставай и быстро иди за мной.

Стремительно подхожу к одной из бойниц, смотрю - в доте все уже на ногах, с автоматами и гранатами, Хабибуллин у радиостанции. Звезды, луна и метрах в пятидесяти несколько десятков фигур с фонариками. Десант? Разведка?

Остановились и рассматривают дот. Немецкий язык. Видимо, идет спор - надо или не надо заходить в дот. Понимаю, что мы, связисты, не обученные по-настоящему рукопашному бою, можем швырнуть пять-шесть гранат, вывести из строя ну, максимум, человек десять.

Двенадцать ... Но их же много, и у них больше, чем у нас, гранат и владеют оружием и тактикой боя они во много раз лучше нас, связистов. Нервы напряжены до предела.

Ближайшие наши воинские подразделения километрах в двух справа и километрах в полутора слева. Это десятый день нашего наступления. Немцы стремительно отходят без боя, и в процессе наступления наши части утратили связь друг с другом.

Где-то артиллеристы и танкисты обогнали пехоту и минометчиков. Далеко не все выставили боевые охранения, спят там, где застала ночь, мертвым сном. Практически никакого переднего края нет, и есть уверенность, что немцы опять без боев отступили километров на пятьдесят. И вот мы затаив дыхание ждем, а Хабибуллин уже связался по рации с нашим штабом и задает вопрос: - Что нам делать?

Между тем спор между немецкими разведчиками прекращается. В полной уверенности, что в доте никого нет, они цепочкой по одному идут на запад, в расположение наших разрозненных армейских частей. Хабибуллин связывается по рации с соседями. Соседи принимают его сообщение, но почему-то на поиски немецкого десанта не выходят, а мы стоим у входа в наш дот со своими гранатами.

За нами, справа и слева от нас и впереди нас - ни одного выстрела, но мы понимаем, как все не просто. Два часа, три часа, четыре часа. Немцы появляются внезапно в пять утра, останавливаются метрах в пятидесяти от нашего дота, спорят между собой - заходить или пройти мимо? Понимаю, что на этот раз уклониться от боя нам уже не удастся. Неужели это конец? Вот тебе и безопасная война. Сколько мы продержимся? Полчаса, час? И ведь никто ничего не узнает.

Тут я обратил внимание на адскую возню на дворе. Кто-то из связистов обнаружил среди кирпичных строений курятник, открьm чугунные ворота, и сотни голодHыx породистых кур выбежали на двор. Солдатики мои словно обезумели. Как сумасшедшие, бегали и прыгали, ловили кур и отрывали им головы. Потом нашли котел. Потрошили и ощипывали.

В котле было уже больше сотни кур, а во взводе моем человек сорок пять. И вот сварили бульон и ели, пока от усталости не свалились кто куда и не заснули.

Это был вечер нашего первого дня в Восточной Пруссии. Часа через два весь мой взвод заболел. Просыпались, стремительно вскакивали и бежали за курятник. Утром на грузовике приехал связной из штаба роты, развернул топографическую карту.

в нескольких километрах от границы, а стало быть, от нас расположен был богатый восточнопрусский город Гольдап. Накануне наши дивизии окружили его, но ни жителей, ни немецких солдат в городе не было, а когда полки и дивизии вошли в город, генералы и офицеры полностью потеряли над ними контроль. Пехотинцы и танкисты разбежались по квартирам и магазинам.

Через разбитые витрины все содержимое магазинов вываливали на тротуары улиц. Тысячи пар обуви, посуда, радиоприемники, столовые сервизы, всевозможные хозяйственные и аптечные товары и продукты - все вперемешку. А из окон квартир выбрасывали одежду, белье, подушки, перины, одеяла, картины, граммофоны и музыкальные инструменты. На улицах образовывались баррикады.

И вот именно в это время заработала немецкая артиллерия и минометы. Несколько резервных немецких дивизий почти молниеносно выкинули наши деморализованные части из города. Но по требованию штаба фронта уже было доложено Верховному главнокомандуюшему о взятии первого немецкого города. Пришлось брать город снова. Однако немцы вновь выбили наших, но сами в него не вошли. И город стал нейтральным.

Мы бегаем за сарай. На дворе два солдата из отдельной зенитно-артиллерийской бригады рассказывают, что уже три раза город переходит из рук в руки, а сегодня с утра снова стал нейтральным, но дорога простреливается. Боже мой! Увидеть своими глазами старинный немецкий город!

Я сажусь в машину с бывшим на гражданке шофером ефрейтором Стариковым. Скорей, скорей! Мы мчимся по шоссе, справа и слева от нас падают мины. На всякий случай я пригибаюсь, но зона обстрела позади. А впереди, как на трофейных немецких открытках, крытые красной черепицей, между каких-то мраморных фонтанчиков и памятников на перекрестках, остроконечные, с флюгерами домики. Останавливаемся в центре почти пустого города. Европа! Все интересно! Но это же самоволка, надо немедленно возвращаться в часть.

Все двери квартир открыты, а на кроватях - настоящиe, в наволочках подушки, в пододеяльниках одеяла, а на кухне, в разноцветных трубочках; ароматические приправы.

В кладовках - банки с домашнего изготовления консервами, супы и разнообразные вторые блюда, и то, о чем во сне не мечталось, - в закупоренных полулитровых банках (что за технология без нагревания?) свежайшее сливочное масло. Собственного изготовления вина, и наливки, и настойки, и итальянские вермуты, и коньяки.

А в гардеробах на вешалках новые, разных размеров, гражданские костюмы, тройки. Еще десять минут. Мы не можем удержаться и переодеваемся и, как девицы, кружимся перед зеркалами. Боже, какие мы красивые! Но время!

Стремительно переодеваемся, выбрасываем из окон подушки, одеяла, перины, часики, зажигалки. Меня сверлят мысли.

Вспомнил я в этот момент, как несколько месяцев назад приехал на пять дней в Москву. Полки в магазинах пустые, все по карточкам. Как мама обрадовалась дополнительному моему офицерскому пайку - банке комбижира и двум банкам американской свиной тушенки, да еще и каждому обеду, что я получал по десятидневному командировочному аттестату, где-то в офицерской столовой в Сыромятниках и приносил его домой.

А соседи по дому полуголодные. К чему это я? А, вот. Мы, полуголодные и замученные, побеждаем, а немцы проиграл и войну, но ни в чем не нуждаются, сытые. Об этом я думал, когда со Стариковым наполнял кузов грузовика подушками, перинами, одеялами с целью раздать всем своим солдатам, чтобы хоть три ночи поспали по-человечески. Подушек-то они не видели кто три, а кто и все шесть лет.

В городе мы не одни. Подобно нам, собирают трофеи несколько десятков солдат и офицеров из других воинcкиx частей нашей армии, и грузовиков разных систем от полуторок до «Студебеккеров» И «Виллисов» - то ли тридцать, то ли уже сорок.

И вдруг над городом появляется немецкий «Фокке- Вульф» - такой вертлявый и жутко маневренный немецкий разведчик, - и уже минут через десять немецкие батареи начинают обстрел города.

Стремительно трогаемся с места. Впереди и позади нас разрываются снаряды, а мы запутались в незнакомых переулках и улицах. Но у меня компас, держим курс на восток и, в конце концов, проносясь мимо наших горящих брошенных грузовиков, попадаем на шоссе, по которому приехали, снова попадаем под обстрел, но нам везет, и к вечеру мы подъезжаем к штабу своей роты.

Командиром нашей отдельной роты, вместо капитана Рожицкого, повышенного в звании и чине и отправленного в составе нескольких подразделений 31-й армии на восток, стал мой друг, старший лейтенант Алексей Тарасов. Целый год один ординарец на двоих, один на двоих блиндаж, кандидат технических наук, артист.

Помню, как он издевался над кретинами начальниками. Говорит с полковником или генералом, стоит по стойке «смирно». - Есть, товарищ генерал! И вдруг незаметно как-то изгибается. Это происходит в одно мгновение, и - как будто другой человек. Фигура, лицо изменяются, он как две капли воды похож на того, с кем говорит, но полный идиот: язык вываливается изо рта и болтается, урод, но абсолютно в характере.

Это он пародирует армейское чванство, а иногда и тупую упрямую прямолинейность. А я вижу все, внутри поджилки трясутся от смеха, от страха за него, ведь весь спектакль устраивается для меня. Секунда - и он опять стоит по стойке «смирно», ест глазами, докладывает, и начальство ни о чем не догадывается.

Однако помнил он почти всего Блока, Баратынского, Тютчева, я ему читал свои стихи, и сколько и о чем только мы с ним не переговорили: все о себе, все о стране, все об искусстве, жить друг без друга не могли. Наш интендант, старший лейтенант Щербаков, воровал продукты, обмундирование, менял у населения на самогонку и вино и снабжал за счет солдат роты вышестоящих командиров.

Мы с Тарасовым жутко ненавидели его. Когда Тарасов стал командиром роты, он вызвал Щербакова и выложил ему все. И тот прекратил воровать, однако решил нам при случае отомстить и восстановить все как было. Кстати, было не только у нас. Ничего не подозревая, мы замахнулись на систему. Тарасов был командиром, я по его просьбе две недели уже был командиром взвода управления ... Но возвращаюсь назад.

Попадаем под обстрел, но нам везет, к вечеру подъезжаем к штабу своей роты. Это большой одноэтажный дом. Выбегают офицеры, телефонисты и телефонистки. Я раздаю подушки и одеяла. Восторг! Одеяла в пододеяльниках! Подушки! Три года спали - под голову рюкзак, накрывались шинелями, зимой оборачивали их вокруг себя.

Застанет вечер в пути - разжигали костер, ложились на снег вокруг костра, впритирку друг к другу. Зима. Один бок замерзает, а бок, обращенный к костру, загорается. Будит дежурный. Переворачиваешься на другой бок, и все начинается сначала.

Я приглашаю Тарасова, Щербакова, ставлю на стол пять бутылок вина с иностранными этикетками. Пьем за победу. Расходимся, засыпаем. В три часа ночи меня будит мой ординарец. Срочно к Тарасову. Захожу к Тарасову, а у него Щербаков, шофер Лебедев, шофер Петров, две девушкисвязистки.

Оказывается, после того, как мы вечером разошлись, Щербаков, по согласованию с Тарасовым, направил в нейтральный Гольдап за трофеями моего Старикова, а с ним трех солдат и двух телефонисток. И как только они доехали до центра города, случайная немецкая мина разорвал ась рядом с нашей полуторкой.

Осколками были пробиты три шины, а одним из осколков бьm ранен Стариков. Нейтральный город, по которому с осторожностью передвигаются как наши, так и немецкие разведчики. Девушки при свете фонарика, как могли, перебинтовали бредящего Старикова, перенесли раненого в пустой двухэтажный дом напротив поврежденной нашей машины.

Двое остались с ним, а остальные - солдат и две телефонистки - пешком, после часа блужданий добрались до одной из передовых наших частей, оттуда по телефону связались со штабом роты. Дежурный разбудил капитана Тарасова, старшего лейтенанта Щербакова, которые приняли решение направить немедленно две машины в Гольдап для спасения, перевозки в госпиталь Старикова и ремонта и вывоза поврежденной нашей полуторки.

Меня Тарасов вызвал потому, что только я один знал ту единственную дорогу до разминированного прохода или проезда через границу, где метров на десять был саперами нашей армии засыпан ров и расчищен проход в шести линиях заграждения из колючей проволоки, рядом с пограничным знаком, обозначающим въезд в Восточную Пруссию.

Сажусь в машину рядом с шофером Лебедевым. У всех по два автомата и по нескольку гранат. Дорогу я действительно помню. Перед городом километр простреливаемого шоссе проносимся на полной скорости. В городе темно и страшно, то и дело попадаются разбитые машины и трупы наших трофейщиков, которым повезло меньше, чем мне. С трудом, по номеру, находим нашу машину. Кричим. Из дома выходят солдат и телефонистка.

Пока Лебедев и Петров переставляют на поврежденной машине колеса, мы на всякий случай занимаем оборону в доме. Стариков постанывает. Кроме колес, машина Старикова в полном порядке. Через час можно выезжать.

Я выхожу на улицу, метрах в десяти силуэты нескольких машин. Подхожу: люди убиты, кабины и двигатели повреждены, а кузова доверху нагружены трофеями. Приказываю подогнать наши пустые машины к разбитым и перегрузить трофеи из кузовов.

Время двигается стремительно, начинает светлеть. Скорее, скорее! И вот мы на трех машинах трогаемся и по знакомым уже улицам выезжаем на шоссе. Справа и слева от нас разрываются снаряды и мины, но мы на полной скорости благополучно въезжаем в лес, затем по указателям находим полевой госпиталь, а около шести утра въезжаем во двор нашего штабного взвода.

Всем спать. Ложусь на подушку, в десять часов просыпаюсь. Около машин двое часовых. Хочу посмотреть, что мы привезли, но меня к машинам не подпускают. Нахожу Тарасова, спрашиваю, в чем дело? А он отворачивается, потом вдруг со злым лицом, ледяным голосом: - Лейтенант Рабичев! Кругом марш!

- Да ты что, с ума сошел? - говорю я своему лучшему другу. Но друга больше нет. Есть трофеи и Щербаков. Потрясенный, не нахожу себе места. Такого еще за всю войну не было. Пишу рапорт - заявление с просьбой перевести меня на работу, вместо командира взвода управления, командиром линейного взвода, чтобы идти с дивизиями и полками, подальше от штаба роты и армии. Дружбы нет - есть трофеи. Назад в Польшу. И вот я опять со своими телефонистами и телефонисточками, с ординарцем Королевым, верхом, пешком, на попутных машинах. Три месяца.

С Тарасовым отношения сугубо официальные, я смотрю на него с презрением, он отводит глаза. Бывший целомудренный мой друг, ныне закадычный собутьльник вызывающего отвращение у меня вора Щербакова.

Между тем наши войска покидают Восточную Пруссию, отходят на территорию бывшего Польского коридора и на три месяца переходят в оборону. Поляки приветливы, но существование полунищенское.

Захожу на кухню. Стены почему-то черные. Хочу облокотиться на стенку, и в воздух поднимается рой мух. А в доме - блохи. Зато у меня огромная двуспальная кровать и отдельная комната. А у старика хозяина сохранилась память о дореволюционной России и дореволюционном русском рубле. Королев за один рубль покупает у него поросенка.

- Что же ты делаешь, - говорю я ему, - ведь это наглый обман. Он же думает, что это дореволюционный золотой рубль. Объясняю хозяину, а он не верит мне, так и остается при убеждении, что я шучу. О, пан лейтенант, о, рубль! Вся армия пользуется ситуацией, а поляки поймут, что русские их обманывали, спустя несколько месяцев, запомнят это и не простят.

Между тем где-то в конце третьего месяца обороны Тарасов вызывает меня и, как будто ничего между нами не произошло, уговаривает вернуться в штаб роты. Дело в том, что как специалиста он ценит меня чрезвычайно, мои оригинальные предложения по совершенствованию всей системы внутриармейской связи были высоко оценены, и лично мне была объявлена благодарность в приказе по фронту, а уже получен приказ о начале наступления. Впереди снова Восточная Пруссия.

Я увидел прежнего Тарасова, он обращался ко мне за помощью, дело было важное, да и долг требовал. И я согласился вернуться в штаб, снова стал командиром взвода управления.

Двое суток, лишив себя сна и отдыха, разрабатывали мы с Tapacoвым восемнадцать маршрутов для каждой группы своих связистов на неделю вперед. Чтобы не попасть впросак, согласовывали планы передислокаций с генералами, начальниками штабов корпусов и дивизий, а также с командующим артиллерии армии, с отдельной зенитно-артиллерийской бригадой, последовательно ввели в курс дела командиров взводов, старшину роты.

Было это для нас делом новым, на уровне даже отдельной армейской роты никогда и никем не практиковавшимся, и так красиво это было на топографических картах и на придуманных нами, с любовью выполненных графиках и в заранее сформулированных, напечатанных и заранее разосланных приказах, что чувствовали мы себя не то Бенигсонами, не то Багратионами.

Накануне наступления пригласили Щербакова и несколько часов знакомили его со своими планами. В его распоряжении было шесть крытых грузовиков, и он должен был, согласно расписанию, в намеченные пункты вовремя, стремительно перебрасывать людей, аппаратуру, кабель, радиостанции, вооружение, продовольствие.

Нам и в голову прийти не могло, что он с целью скомпрометировать нас в глазах поверившего в нас командования армии, да и во вред всему делу наступления, все переиначит. Машины с вооружением и техникой направит он совсем не в те пункты, куда людей.

Не помню всех подробностей, но рота наша на два дня была выведена из строя, с трудом приведена в рабочее состояние и отстала от наступающих дивизий и полков километров на сто.

Дело это было, в конце концов, исправимое. По великолепным, полностью уже разминированным дорогам, на машинах, набитых связистами, имуществом, боеприпасами и продовольствием, одной колонной, не останавливаясь, проносились мы по горящим городам и хуторам, через полыхающий справа и слева от нас город Инстербург.

Глотая раскаленный воздух, перемешанный с дымом, с опаленными ресницами и в середине вторых суток полностью обессиленный и начинающий терять ориентировку, решил я остановиться в расположенном метрах в пятидесяти от шоссе уцелевшем немецком коттедЖе. Все шесть машин и радиостанция РСБ для связи со штабами армии и фронта бьши в моем распоряжении. Тарасов же и Щербаков на ротном «Виллисе» отстали, и не случайно.

Щербаков с ординарцем и со своей подругой Аней захватил еще двадцатилетнюю телефонистку из штаба дивизии Риту и десятилитровую бутылку водки, и остановились они с Тарасовым в каком-то уцелевшем коттедже еще сутки назад.

Вечером пили за наступление, а ночью подсунул Щербаков полупьяному Тарасову роскошную и многоопытную девицу Риту, с кем только она уже не переспала. Целомудренный, гордый и талантливый, Тарасов уже на второй день не мог без нее жить, а на пятый день он застал Риту на чердаке с лежащим на ней солдатом Сицуковым.

Но это отдельная история. По капризу природы член у щуплого дегенерата Сицукова был до колен. Фрейда никто из связисток, снайперов и медсестер не читал, но что-то все они чувствовали.

Любопытство, разнузданность или что-то действительно было ирреальное, какое-то не сравнимое ни с чем в жизни ощущение, но стоило этому длинноносому, лопоухому, с маленьким подбородком и отвислой губой подать знак любой в пределах моего обозрения женщине, как она тут же шла за ним и уже навсегда оставалась сраженной мечтой о Сицукове.

Бывший мой друг, мой нынешний начальник, капитан Тарасов, заставши в декабре 1944 года Сицукова на Рите, залезает на чердак немецкого коттеджа, в котором расположился наш штаб, и перерезает себе на обеих руках вены. Спас его ординарец, когда он уже был на границе жизни и смерти. Наложил повязки на руки и отвез в госпиталь. А вечером Риту вытащили из петли, на которой она уже висела, и еле-еле откачали.

Вот такие Ромео и Джульетта объявились у нас в части. Вернувшись из госпиталя, Тарасов вызвал меня и приказал зачислить Риту в мой взвод. Знал, что я со своими телефонистками сознательно не сближаюсь. На эту тему бьшо у нас много разговоров.

Я давно объяснил ему свою позицию. Да, нравились мне многие из них и снились ночами. Влюблялся тайно то в Катю, то в Надю, то в Аню, которые бросались мне навстречу, прижимались, целовали меня, а то и приглашали, прикидываясь, что это шутя.

Но я-то знал, что это всерьез, и себя знал, что, если пойду навстречу, то уже не в силах буду остановиться, все уставные отношения полетят к чертям. На руках носить буду и не смогу уже быть уважающим себя командиром. Раз ей поблажка, то уже тогда, по справедливости, всем, а тогда как работать и воевать?

Должен сказать, что тот, прежний, Тарасов и думал, и поступал так же, как я. Но была еще одна причина. Понимал я, как трудно было существовать этим восемнадцатилетним девочкам на фронте в условиях полного отсутствия гигиены, в одежде, не приспособленной к боевым действиям, в чулках, которые то рвались, то сползали, в кирзовых сапогах, которые то промокали, то натирали ноги, в юбках, которые мешали бегать и у одних были слишком длинные, а у других слишком короткие, когда никто не считался с тем, что существуют месячные, когда никто из солдат и офицеров прохода не давал, а были среди них не только влюбленные мальчики, но и изощренные садисты.

Как упорно они в первые месяцы отстаивали свое женское достоинство, а потом влюблялись то в солдатика, то в лейтенантика, а старший по чину подлец офицер начинал этого солдатика изводить, и в конце концов приходилось этой девочке лежать под этим подлецом, который ее в лучшем случае бросал, а в худшем публично издевался, а бывало, и бил.

Как потом шла она по рукам, и не могла уже остановиться, и приучалась запивать своими ста граммами водки свою вынужденную искалеченную молодость ... Так человек устроен, что все плохое сначала забывается, а впоследствии романтизируется, и кто вспоминать будет, что уже через полгода уезжали они по беременности в тыл, некоторые рожали детей и оставались на гражданке, а другие, и их бьшо гораздо больше, делали аборты и возвращались в свои части до следующего аборта.

Еду верхом километров двенадцать по фашинной дороге, проложенной армейскими саперами через непроходимую и непрерывную сеть болот. Справа и слева чахлый березняк, вода.

Каждые сто метров разъезд - небольшая бревенчатая платформа, напоминающая чем-то плот. Каждое бревно длиной метра два с половиной, скреплено стальными канатами с соседним передним и соседним задним, а по бокам - вертикальные фиксирующие бревна, глубоко входящие в лежащие под слоем воды и ила твердые пласты земли.

И разъезды, и дорога проложены по глубоким болотам, по трясине. Съезжать с дороги нельзя - оступишься и уже не выберешься. А в нагретом воздухе комары, гнус, стрекозы. Довольно неприятно ожидать на переезде, пока очередная встречная машина пройдет. Лошадь пугается, не стоит смирно. Натянешь уздечку - начинает пятиться назад, то и дело приходится слезать. Однако цепь болот кончается. По проселочной дороге, выше, выше, вынимаю компас, смотрю. По карте четыреста метров на запад от бывшей деревни.

Действительно, на холме девчонка с автоматом. О своем выезде я сообщил по телефону, и меня ждут. Из блиндажа выходит Полянский, докладывает, выбираются пять девчонок. Я слезаю с лошади. Ирка Михеева, что во взводе моем побывала уже за два года дважды, бросается мне навстречу, целует и повисает на шее.

Это и немного хулиганство, и желание показать соратницам, что мы друзья. Давно она неравнодушна ко мне, но я прячу свое удовольствие от публичного этого свидания с ней. Еще под Ярцевом, год назад, звала она меня в ближайший лесок: - Пойдем, лейтенант! Почему, б ... , не хочешь меня? - Не могу я, Ирина, и не хочу изменять невесте своей, - говорю я, а самого чуть не лихорадка бьет, и она с сомнением покачивает головой: - Чудак ты какой-то.

Спускаюсь по лесенке в блиндаж. Девчонки натащили откуда-то перины, подушки, одеяла. Проверяю автоматы, все смазаны, в порядке, в телефонных аппаратах уже тоже разбираются. Научил их Полянский и как линию тянуть, и как обрывы ликвидировать, и как батареи или аккумуляторы менять.

Постреляли по пустым консервным банкам. Молодец Полянский - и этому научил. Вечером рассказываю, что делается на фронтах и в мире, а они без стеснения - кто, как и с кем крутил романы, о ком - с сожалением и любовью, о ком с омерзением. Наверху пустые нары, сосновые бревнышки, покрытые слоем еловых веток, расстилаю плащ-палатку, хочу забраться, а на нижних нарах подо мной Ирка, гимнастерку и юбку сбросила, и трусики, и чулки снимает. - Лейтенант, - говорит, - на бревнах не заснешь, иди, б ... , ко мне спать!

Мне двадцать один год, я не железный и не каменный, а Полянский добавляет масла в огонь: - Что будешь на бревнах маяться, иди к Ирке.

В глазах потемнело от волнения. Проносится мысль: «На глазах у всех?» А тут Аня Гуреева, на гражданке на балерину училась, изменила начальнику штаба армии с моим радистом Боллотом, подкралась сзади, обняла и на ухо:

- Не к Ирке иди, а ко мне! - Девчонки, е ... вашу мать, перестаньте, б ... , дурить! - И вырываюсь из горячих рук, подтягиваюсь на руках, и на свою плащ-палатку, на ветки, на шинель. А сердце бьется, и в мыслях полный кавардак. И что я как евнух, да пропади все пропадом, посчитаю до двадцати - если Ирка опять позовет, то пусть хоть весь мир перевернется - лягу и соединю свою жизнь с ней.

Но мир не переворачивается. Досчитал до двадцати, а она уже спит, намаялась на дежурстве и заснула мгновенно. До утра мучаюсь на бревнах. Что перед моими искушения святого Антония? В шесть утра уже светло. Выхожу из блиндажа. Полянский просыпается и помогает мне оседлать лошадь.

Меня пожирает тоска, гоню по фашинной дороге, через три часа выезжаю на Минское шоссе и попадаю под минометный обстрел, но обстрел этот не прицельный, мины падают метров в сорока от меня, пара осколков проносится мимо. Напротив пост Корнилова, там, в блиндаже, одни мужики и ни одного труса. До немцев метров восемьсот. Третий месяц они работают в этом блиндаже.

Тут и мины и снаряды разрываются, то и дело обрывается связь, и приходится выходить на линию, но пока все живы, Бог миловал. Встречают меня радостно, но я, как подкошенный, валюсь на нары и засыпаю. Прошло шестьдесят пять лет. Мне бесконечно жалко, что не переспал я ни с Ириной, ни с Анной, ни с Надей, ни с Полиной, ни с Верой Петерсон, ни с Машей Захаровой.

Полина бинтовала мне ноги, когда в декабре 1942 года я из училища прибьш в часть с глубокими гноящимися дистрофическими язвами, мне было больно, но я улыбался, и она бинтовала и улыбалась, и я поцеловал ее, а она заперла дверцу блиндажа на крючок, а меня словно парализовало. Так и просидели мы, прижавшись друг к другу, на ее шинели часа три.

С Машей Захаровой шел я пешком по какому-то неотложному делу, и не заметили мы, как день кончился, и зашли в дом к артиллеристам, попросили разрешения переночевать, расположились на полу, я постелил свою шинель, а Машиной шинелью накрылись. Милая тоскующая девушка Маша внезапно прижалась ко мне и начала целовать меня. За столом у телефонного аппарата сидел дежурный сержант, и мне стало стыдно отдаться пожирающему меня чувству на глазах у сержанта. Что же это было такое?

Восточная Пруссия. Именно тогда возникло странное явление, сведений о котором ни в художественной, ни в мемуарной литературе я не встречал. В результате кровавых, бескомпромиссных и беспрерывных боев как наши, так и немецкие подразделения потеряли более половины личного состава и от крайней, ни с чем не сравнимой усталости начали терять боеспособность.

Черняховский приказы вал наступать, генералы - командующие армиями, корпусами и дивизиями приказывали, Ставка сходила с ума, все полки, отдельные бригады, батальоны и роты топтались на месте.

И вот, дабы заставить измученные боями части двигаться вперед, штаб фронта приблизился к передовой на небывало близкое расстояние, штабы армий располагались почти рядом со штабами корпусов, а штабы дивизий приблизились вплотную к полкам.

Генералы старались поднять батальоны и роты, но ничего из этого не получалось. И вот наступили дни, когда как наших, так и немецких солдат охватила непреодолимая депрессия. Немцы километра на три отошли, а мы остановились.

Стояли солнечные весенние дни, никто не стрелял, и впечатление было, что война окончилась, а командование словно обезумело. Видимо стараясь выслужиться, мой командир Тарасов приказал мне с частью взвода, с новой американской радиостанцией СЦР (номер забыл), с радиусом действия до ста километров, передислоцироваться ближе к переднему краю. Сборная мачта обеспечивала отличную работу.

На этой стадии наступления никто не пользовался ни шифрами, ни морзянкой. Все приказы шли открытым текстом, и эфир наполнен был многоярусным хриплым матом небывалого напряжения. А солдаты спали, и разбудить их было невозможно. Просыпались, болтали о своих довоенных похождениях, о не успевших эвакуироваться немках. Котлов удивлялся. Заходишь в дом, и ни слова еще не сказал, а немка спускает штаны, задирает юбку, ложится на кровать и раздвигает ноги. И опять радист приносит приказ о наступлении. Надо обеспечить связью зенитно- артиллерийскую бригаду.

Подъезжаем к крайнему дому. Там наши артиллеристы, но совсем не из нашей бригады и даже не из нашей 31-й армии. Селение - домов двадцать. Сержант-артиллерист говорит, что расположиться можно либо в первом слева доме, либо напротив. В остальных - фрицы, какая-то немецкая часть.

Пересекаем улицу. Дом одноэтажный, но несколько жилых и служебных пристроек, а у входа тачанка - трофейная немецкая двуколка, колеса автомобильные, на подшипниках. Лошадь смотрит на нас печальными глазами. На сиденье лежит мертвый, совсем юный красноармеец, а между ног черный кожаный мешок на застежках. Я открываю мешок.

Битком набит письмами из всех уголков страны, а адpec один и тот же - воинская часть п/я 36781. Итак, убитый мальчик - почтальон, в мешке - дивизионная полевая почта. Снимаем с повозки мертвого солдата, вынимаем из кармана его военный билет, бирку. Его надо похоронить. Но сначала заходим в дом. Три большие комнаты, две мертвые женщины и три мертвые девочки. Юбки у всех задраны, а между ног донышками наружу торчат пустые винные бутылки.

Я иду вдоль стены дома, вторая дверь, коридор, дверь и еще две смежные комнаты. На каждой из кроватей, а их три, лежат мертвые женщины с раздвинутыми ногами и бутылками. Ну, предположим, всех изнасиловали и застрелили. Подушки залиты кровью. Но откуда это садистское желание - воткнуть бутьшки? Наша пехота, наши танкисты, деревенские и городские ребята, у всех на родине семьи, матери, сестры.

Я понимаю - убил в бою. Если ты не убьешь, тебя убьют. После первого убийства шок, у одного озноб, у другого рвота. Но здесь какая-то ужасная садистская игра, что-то вроде соревнования: кто больше бутылок воткнет, и ведь это в каждом доме. Нет, не мы, не армейские связисты. Это пехотинцы, танкисты, минометчики. Они первые входили в дома.

Приказываю пять трупов перенести из первых комнат в дальние, кладем их на пол друг на друга. Располагаемся в первых, и тут сержант Лебедев предлагает вытащить из сумки, на счастье, по одному письму - кому что достанется. Я вытаскиваю свой треугольник. Читаю, понимаю, что мне, кажется, повезло.

Из города Куйбышева восемнадцатилетняя девочка Саша пишет незнакомому Ивану Грешнову, двоюродному брату подруги, что хочет с ним познакомиться и начать переписку.

Сажусь за стол и пишу письмо, тоже треугольник, Саше. Про двуколку, убитого почтальона, как вытащили по одному письму - кому что достанется, и как раз ее письмо достал ось мне - не Ивану, а Леониду. Рассказываю о превратностях войны, о трупах в доме, о себе.

Через две недели получаю ответ, восемнадцать лет, окончила в Ленинграде два курса техникума, поступила на завод, который бьш эвакуирован в город Куйбышев, который для фронта изготовляет снаряды, читает, ходит в клуб на танцы, но ни мальчиков, ни мужиков почти нет, девочки танцуют с девочками и т. д. Но это все потом, спустя две недели. А сейчас восемь вечера, на столе две гильзы, полумрак, кто на кровати, кто на стульях, кто на полу. Треп. Внезапно Осипов обнаруживает патефон и пластинки. Фокстрот. Нас шесть мужиков и три девчонки-телефонистки. Усталость как рукой снимает, и мы все начинаем танцевать ... - Пошли, лейтенант, - говорит мне Надя Петрова и кладет мне на плечи руки.

Месяц назад ее из запасного полка направили в мой взвод. В большой комнате польской избы - столы с телефонными аппаратами, на полу радиостанция, стойка для автоматов, ящики для патронов и гранат, кровати, на которых по двое спали мужики. Угол комнаты отгородили для себя три девчонки, поставили поперек шкаф и вход завесили скатертью, а для меня мой ординарец Королев оборудовал кабинет, два на два метра, стол, кровать, книжная полка.

Я расставил книги, снял сапоги и портупею, расстегнул воротник, накрылся шинелью и уже засыпал, когда солдатики мои решили подшутить надо мной, а вернее, снять с меня вот уже второй год тяготивший меня ореол целомудрия и с согласия Нади, которой я явно нравился, впихнули ее в мою комнатку. Кто-то подставил ей ногу, и она свалилась на меня.

Мы встретились глазами, я обнял ее, и она начала целовать меня. Она мне очень нравилась: что-то вроде любви с первого взгляда.

Естественность поведения, невысокая широкоскулая красивая деревенская девушка, она окончила десять классов и ушла на фронт из патриотических соображений, прошла через все круги армейского ада, была уже близка то ли с кем-то из солдат, то ли с каким-то офицером, но сохранила чувство собственного достоинства, прекрасно могла отстоять себя от назойливых приставаний и так заразительно смеялась, что никто вокруг не мог удержаться

Брестская крепость

Сталинградская битва

"Правда фронтового разведчика"

"Беспощадная бойня Восточного фронта"

"Цена жизни"

"Передовой отряд смерти"

"Моя война"

"Последний солдат третьего рейха".

Да, я о ней мечтал, и она пришла ко мне, и готов уже был я безоглядно соединиться с ней, но оторвался, поднял голову - шесть осклабившихся пар глаз смотрели на нас сквозь приоткрытую дверь. Я попросил Надю лежать и не двигаться и попросил их закрыть дверь, а они хохотали, и я не могу повторить их слов. Так мы и заснули на одной кровати, не прикоснувшись друг К другу, а на рассвете меня разбудил радист. Начиналось наступление.

В феврале 1945 года я по распоряжению заместителя командующего артиллерией двое суток обеспечивал связью зенитно-артиллерийскую бригаду, расстреливавшую прямой наводкой немецкие танки. Когда мы вышли на побережье залива Фриш-Гаф, впереди было море, на горизонте - коса Данциг- Пилау. Весь берег бьш усыпан немецкими касками, автоматами, неразорвавшимися гранатами, банками консервов, пачками сигарет и зажигалок.

Вдоль берега на расстоянии метров двухсот друг от друга стояли двухэтажные коттеджи, в которых на кроватях, а то и на полу лежали раненые, недобитые фрицы. Одни отчужденно, другие безразлично, молча смотрели на нас. Ни страха, ни ненависти, а тупое безразличие просматривалось на их лицах, любой из нас мог поднять автомат и перестрелять их. Но от недавно еще сидящей в нас щемящей ненависти ничего не осталось. Сознательно или бессознательно они демонстрировали свою беззащитность и опустошенность.

В это мгновение не только до моего сознания, но и сознания многих тысяч офицеров и бойцов моей армии дошла мысль, что война на нашем направлении окончена, и по какому-то невероятному совпадению все, кто мог и у кого было не важно какое оружие, начали стрелять в воздух.

Автоматы, пистолеты, минометы, танки, самоходки. Тысячи ракет, трассирующих пуль, смех, грохот минут пятнадцать. Это был первый в нашей жизни наш свободный, счастливый салют победы. Потом появились фляги и бутылки со спиртом.

Смялись, плакали, пили и вспоминали. Никто никуда больше не торопил нас. У меня явилось желание на попутной машине подъехать к Кёнигсбергу, хоть одним глазом, хоть десять минут посмотреть на один из самых красивых городов Европы, тем более что одно из отделений моего взвода было придано к одной из дивизий, штурмующих Кёнигсберг. Но к сожалению, ничего из этого не получилось.

Хотя бои шли в центре города, окруженные одиночные немцы могли быть за каждым углом, дым слепил, летели пули. Я сошел с попутной машины, тотчас исчезнувшей в дыму, прошел метров двадцать. Выскочивший из-за угла дома сержант дико заорал на меня: - Почему не нагибаешься, нагнись и бегом за угол - там немцев нет!

Над головой пролетела пуля, я побежал. За углом дома бьmи наши артиллеристы. Почти ничего не видно. Здания бьmи повреждены, но не абсолютно. Ни европейского города, ни своих связистов я не увидел, только стены с выбитыми окнами и горящие чердаки. И я побежал назад и на попутной машине, живой, возвратился в свою еще праздновавшую победу часть.

Спустя несколько дней я получил по рации команду собрать свой взвод и своим ходом, то есть на своем гужевом транспорте, на восьми подводах и верхом возвращаться по пройденным недавно дорогам в стоящий на железной дороге город Цинтен. С удивлением смотрели мы на еще две недели назад полные женщин, стариков и детей, абсолютно опустевшие села и города. Мертвая земля.

6 мая 1945 года я получил по рации приказ снимать все линии связи, собрать свой взвод в селении Неерланд, расположенном в шести километрах южнее города Левенберг, где временно был расположен штаб 31-й армии и штаб моей армейской роты. В трех километрах от этого Неерланда, вдоль разминированного шоссе, проходила постоянная обесточенная высоковольтная линия.

Чтобы сэкономить силы и время, я залез на одну из мачт и подключил один из телефонных проводов к одному из обесточенных проводов этой высоковольтной линии, а другой - заземлил. К удивлению своему, я обнаружил,что не один я такой умный. И отдельная артиллерийская бригада, и несколько других наших подразделений уже проделали то же самое и уже в Левенберге вышли на штабной армейский коммутатор.

С другой стороны, к этой же обесточенной постоянке оказались подключены и противостоящие нам вражеские подразделения. Русская речь, приказы, болтовня перемешивалась с немецкой, как всегда, линия содержала многоэтажные родные наши матерные построения.

Ругались номера первые со вторыми, какая-то телефонистка «Я Заря» с телефонисткой «Я Неман», полковые телефонистки с дивизионными, корпусными и армейскими. Девочки проделывали это не хуже генералов и майоров.

К вечеру весь мой взвод был уже в сборе. Недалеко от нас, на холмах, маячили развалины двух средневековых замков. Рано утром 6 мая именно по этой интернациональной линии я получил приказ к вечеру свернуть все работы и передислоцировать взвод южнее километров на двадцать. Я развернул карту. Несколько шоссейных дорог, пересекаемых целой сетью перпендикулярных, вели к указанному пункту. Я выбрал кратчайшую.

Через два часа мы подъехали к трассе, по которой непрерывным потоком двигалась на юг наша армия: танки, самоходки, артиллерия, мотопехота, кавалерия, конная тяга. Справа, в конце выбранного мной шоссе, на пьедестале стояла деревянная раскрашенная Мадонна. Кажется, мы выиграли часов шесть, но метрах в ста от трассы немцы установили в шахматном порядке противотанковые мины, не только на нашем шоссе, но и справа, и слева от него, и вдоль всей трассы, по которой наступала армия.

Головки мин не бьmи замаскированы. Расстояние от одной до другой было метра полтора. у нас было семь груженых повозок и четырнадцать лошадей. Я прошел туда и обратно по заминированному участку шоссе, противопехотных мин не было, противотанковые - просматривались. Пешком выйти на трассу не представляло никакого труда и не сулило никакой опасности.

Разгрузить подводы, перенести их на руках, перенести на руках грузы, технику, наконец, по одной перевести всех лошадей. Полчаса - и мы на трассе. Я приказал разгружать телеги и распрягать лошадей. Но сорок пять человек, весь мой взвод, стояли с опущенными глазами и не двигались и словно меня не слышали. Я поименно попросил подойти ко мне самых честных, смелых, дерзких, самых любимых моих сержантов, радиста Талиба Хабибуллина, моих бывших ординарцев Гришечкина и Королева, смелого, широкодушного и лихого старшего сержанта Михаила Корнилова.

- Лейтенант, - сказал Корнилов, - мы все тебя любим, и полгода назад, безусловно, сделали бы все это, но через месяц кончится война, и мы все живыми вернемся домой, а если понес ем телеги и кто-нибудь споткнется или лошадь встанет на дыбы, рванется в сторону или брыкнет кого-нибудь, и тот не удержится на ногах, и хоть одна мина взорвется, и тогда не исключено, что раненые или убитые, кто-нибудь из нас выронит телегу, радиостанцию на другую мину ... Лейтенант! Мы все хотим жить, и никто из нас рисковать не будет. Я вытащил из кобуры наган и направил на Корнилова, но он уже снял предохранитель с автомата, направил автомат на меня и сказал:

- Лейтенант! Спрячь наган, если ты выстрелишь в меня, то, прежде чем я умру, я убью тебя, не делай глупости! Я любил Корнилова, Корнилов любил меня, минуту мы стояли друг против друга. Мне бьшо горько, первый раз за всю войну взвод отказался выполнять приказание. Я бьш уверен в своей правоте и не ожидал, что дело примет такой драматический оборот. И я сдался, спрятал наган в кобуру, а Корнилов повесил на плечо свой автомат.

Хабибуллин засмеялся. На всех и на меня тоже напал приступ истерического смеха. Смеялись от радости, что выход бьш найден, от нелепости ситуации, от того, что невозможно бьшо понять, кто прав, а кто не прав, смеялись до тех пор, пока из глаз не потекли слезы. Я вынул из планшета карту - десять километров назад, пять в сторону другого шоссе, по которому двигались артиллеристы 256-й дивизии.

Утром 7 мая 1945 года мы выехали на трассу. На перекрестке дорог стояла деревянная крашеная Богоматерь с младенцем Христом. Приказал развернуть радиостанцию, связаться с командиром роты, получить необходимую информацию. Двадцать четыре часа в движении, без горячей пищи, лошади устали, люди нуждаются в отдыхе. - «Волга», «Волга», как слышите меня, я «Немаю>, прием.

- «Немаю>, я «Волга», слышу хорошо, разрешаю отдохнуть три часа, в девять ноль-ноль продолжить движение по шоссе, на котором находитесь. Двигаться до перевала через Карпаты, выходить на связь через десять часов.

Распрягаем и кормим лошадей, люди располагаются кто где. Дежурные каждые полчаса сменяются, я засыпаю, сидя на своей трофейной двуколке. Солнце начинает припекать. Сержант Корнилов трясет меня за плечо: - Лейтенант! К нам приближаются какие-то люди, вроде гражданские немцы.

Просыпаюсь, смотрю - два высоких и толстых господина во фраках, шляпах и один низенький в крагах и кепке. Низенький - поляк, переводчик. - Господин лейтенант, - переводит низенький, - новый мэр города просит вас посетить, встретиться с революционным комитетом города. Мэр ждет от вас указаний, как быть дальше, битте!

Ничего не понимаю. Переводчик объясняет: - Вчера в городе произошла социалистическая революция. Мы хотели доложить командованию вашей армии, час назад на машине представители мэра выехали из города, но какая-то ваша воинская часть реквизировала машину и еле отпустила наших представителей. Мэр просит вас, господин лейтенант! Протираю глаза.

Действительно, то ли туман был, то ли от усталости мы не заметили окраины этого расположенного от шоссе в полутора километрах городка. Но все так неправдоподобно. А отказать как-то неудобно. И вот я беру с собой Корнилова и Кузьмина, на всякий случай с автоматами и гранатами, и иду в этот непонятный город, в эту непонятную ситуацию.

Мадонна, улица, кирха, напротив - ратуша. у входа снимают шляпы и низко кланяются нам несколько очень толстых, очень пожилых, очень важных немцев. Переводчик приглашает нас. Картина, которая открывается мне, напоминает немую сцену из «Ревизора» Гоголя.

Около двадцати жирных, краснолицых волнующихся чиновников во фраках, галстуках выстроены в шеренгу по росту, а перед ними крошечный, кожа и кости, сгорбленный, едва живой, но тоже в черном фраке человечек, и переводчик говорит, что это новый мэр, что это известный профессор, еврей, освобожденный вчера восставшим народом из концентрационного лагеря. Мэр начинает говорить, руки у него трясутся, но глаза внезапно загораются, все, что происходит, он принимает всерьез, по лицу его текут слезы.

- Свобода! Революция! Не могу ли я утвердить манифест, написанный им? Мне стыдно, смешно и страшно. С трудом объясняю им, что не уполномочен, что никуда не надо ехать, что назначен, по-видимому, будет военный комендант их города.

Я ничего не могу им сказать, я не знаю, что им грозит, кто они. Революцию же я приветствую. В душе я совсем не уверен, что война для них окончена, но они улыбаются, и я улыбаюсь.

Время истекло. Мы в движении. Города, городки, фольварки, поселки отличаются друг от друга только размерами. Посмотришь - вроде ты отсюда не уезжал, проедешь еще десять километров - посмотришь ...

Вот и опять город, ровные, как по линейке, улицы, островерхие, крытые черепицей коттеджи, готический шпиль с вращающимся петухом. Как тени, двигаются по улицам люди ... Шоссе. Слева и справа на холмах средневековые замки немецких баронов. Впереди горная гряда, вершины гор покрыты снегом, дорога начинает, петляя, набирать высоту.

Справа, на дне пропасти, горная речка, слева - камни и сосны. Подъем продолжается уже два часа, а конца ему не видно. Еще час - и лошади выдыхаются. Нагруженные до предела повозки.

- Осторожно! Держись правей! Правей, черт возьми! Мимо нас с грохотом пролетает и падает в пропасть нагруженная ящиками двуколка. А над нами необычайно синее, без единого облачка небо. Гул от подков сливается с гулом голосов, уносится в пропасть и снова возвращается оттуда. Люди тщетно стараются перекричать природу.

Все туже закручивается спираль дороги, все чаще останавливаются лошади. На них жалко смотреть. От крайнего напряжения, кривые и острые на боках, проступают ребра, большие жалобно-тоскливые глаза, ноги дрожат, как в лихорадке и на ушах капельки пота. Повозки наши нагружены до предела, и кажется, что лошади не в силах не только тащить их вверх, но и просто удержать.

Валим несколько молодых деревьев, обрубаем ветки, очищенные стволы то и дело вставляем в колеса, заклиниваем их, но этого недостаточно, приходится помогать лошадям. Подталкиваем каждую телегу вчетвером, обливаемся потом, то и дело останавливаемся. Чем выше мы поднимаемся, тем становится прохладнее, но солдаты моего взвода окончательно выбиваются из сил. А я с сержантом Богомоловым сижу на моей трофейной двуколочке. Воротник расстегнут, фуражка набекрень, удивительное счастье: горы, пропасти, мой взвод, мои любимые мужики и девчонки.

Читайте также:

Брестская крепость

Сталинградская битва

"Стальные гробы"

"Беспощадная бойня Восточного фронта"

"Война всё спишет"

"Передовой отряд смерти"

"Моя война"

"Последний солдат третьего рейха"

До пере вала пять километров, а дальше вниз, и опять вставлять палки в колеса повозок, чтобы они не разогнались и по инерции не сбросили лошадей в пропасть. Моя лошадь легко справляется с моей трофейной двуколочкоЙ. Вспоминаю, как я с тем же Богомоловым три недели назад получил приказание наладить связь с зенитчиками, которые прямой наводкой стреляли по немецким танкам.

Надо было найти их и проложить линию связи на наблюдательный пункт командующего дивизии. Пункт, на котором располагались зенитные батареи, был обозначен на моей топографической карте в виде красного кружка, и оставалось до него всего-то километра четыре, но неожиданно дорога уперлась в трехметровый вал.

Мы не знали, что по другую сторону его, в десяти метрах от нас, окопались немецкие минометчики. Наше появление на валу было неожиданным для немцев, сотни глаз устремились на нас, сотни автоматов поднялись в воздух.

Мы не просто упали, мы, схватившись друг за друга, кубарем скатились с насыпи, взобрались на двуколку, рванулись назад, но в то же мгновение десятки немецких мин разорвались вокруг нас. И мне, и лошади повезло, а Богомолову не очень - один из осколков попал ему в лицо, в кость между глазом и бровью.

Через минуту мы были уже вне зоны обстрела. Я выхватил у Богомолова вожжи, а он закрыл лицо руками, но сквозь пальцы пробивались струйки крови. Я мчался по шоссе, увидел указатель с красным крестом - триста метров до полевого госпиталя, сдал его санитарам. Из ближайшего штаба полка позвонил по телефону командиру роты. Все прояснилось.

По плану еще вчера зенитчики должны были занять позиции в указанном мне пункте, но немцы внезапно перешли в контрнаступление, и наш полк и зенитная артбригада отступили. Так нам то ли не повезло, то ли повезло за три недели до конца войны. Оба остались живы. Богомолов через десять дней вернулся из госпиталя, осколок извлекли, глаз сохранили, но навсегда остался глубокий шрам.

Это бьшо две недели назад, а теперь внезапно стало холодно. Задул ледяной ветер, справа и слева от дороги лежал снег. Возле указателя «Перевал» стоял деревянный домик, из домика выбежали человек десять немцев, в руках они держали белые тряпки и хором, бледные и смеющиеся, кричали:

- Криг капут! Я поднял автомат. е автоматами и гранатами мы окружили их. Они поняли, что не все так просто, и хором начали на немецком языке, размахивая руками, что-то объяснять нам, и сержант Чистяков, который в школе по немецкому языку имел пятерку, сказал мне: - Они утверждают, что сегодня утром война закончилась, наступил мир, «криг капут!».

Немцы расступились, пропустили нас. Через несколько минут начинался спуск, прекратился ветер, рассеялся туман, засветило солнце. Неужели действительно война окончилась?

9 мая 1945 года. Мы спускались все ниже и ниже. Недоумение, растерянность, восторг. Внезапно шоссе перегородила крытая повозка, и мужчина в гражданском и мальчишки с сияющими лицами, с каким-то украинским акцентом, с ударением на «о» кричали: - Война капут! Фриц капут! - и раздавали горячие пирожки, и разливали из кувшинов по бокалам вино.

Я не помню, какие слова и как они говорили, но помню радостные их глаза и,то ли «Товарищ!», то ли «Брат!».