Великая Победа. Правда Войны

Пакт о ненападении, план "Барбаросса", Великая Отечественная война, Брестская крепость, 1941, Битва за Москву, Красная Армия, лица войны, фронтовая разведка, 1942, народное ополчение, "Красная звезда", публицистика войны, СССР, Сталинград, документы, каратели, немецкая армия, артиллерия, сводки с фронтов, 1943, Ржевская трагедия, блокада Ленинграда, НКВД, воспоминания, солдаты, плакаты, Курская дуга, десантники, память войны, танковые сражения, годы войны, партизанское движение, воздушные дуэли, операция "Багратион", самоотверженный подвиг, архив, союзники, подводники, 1944, офицеры, освобождение Европы, "Правда", мемуары, Крым, будни войны, 1945, Акт о капитуляции Германии, взятие Берлина, Победа

Публицистика войны

1941 год

Алексей Сурков

"Земля под пеплом"

В квадратные проемы окопных бойниц, как в пустые глазницы, просвечивает пегое небо ранней осени. То выглянет из-за облаков яркое, негреющее солнце, то запляшет по жухлой траве моросящий мелкий дождь. Впереди на высоком берегу Волги — Ржев.

Мутная, дымная пелена застилает город. В прорывах мглы — черные, обгорелые дома. По фронту, опоясывающему город пологой дугой, как пламя по сухому хворосту, пробегает гул автоматной трескотни, винтовочной перестрелки, четкие и строгие пулеметные очереди.

Перестрелка то усиливается, то на короткое время замирает. Методически бьет артиллерия. С воем пролетают мины и, взрываясь, поднимают столбы дыма и праха. Самолеты — наши и немецкие — висят в небе круглые сутки.

Когда на минуту смолкает густой ворчащий бас переднего края, люди слышат над своими головами знакомое курлыканье журавлей, отлетающих в теплые края. В эту осень, как и год назад, особенно тревожна их прощальная песня.

До неузнаваемости изменилась земля, медленно плывущая под легкими журавлиными крыльями. Поредели рощи, изувеченные снарядами и бомбами. Бесприютностью запустения веет от полей, заполненных буйными джунглями бурого сорняка.

И на десятки километров кругом, доколе достает зоркий птичий глаз, на желтых нитках дорог лежат под пеплом угрюмые печища сожженных деревень. Ни дома, ни сарая, ни бани, ни житницы. Холодный северный ветер гудит меж черными ветвями мертвых деревьев.

Под серым холодным пеплом лежит искони русская тверская земля, оскверненная, попранная стопой гитлеровских орд. Они еще недавно бесчинствовали здесь, эти жадные до крови, глумливые, ненавистные пришельцы. Долгих десять месяцев звучала на этих посадах чужая речь. Еще совсем недавно по этим дорогам немецкие автоматчики в темно-зеленых касках, похожих на чугунные котлы, гнали в полон, в Германию, плачущих русских женщин и девушек.

Совсем недавно... Кажется, что на зеленых листочках подорожника, на широких зонтах лопуха еще не обсохли горькие слезы полонянок. Семьсот лет минуло со времени Батыева нашествия. Мир изменился, люди изменились. Впервые на этой земле за себя, за дедов, за прадедов своих они взглянули в будущее ясным, светлым взглядом строителей человеческого счастья.

Люди разучились сгибать спину перед злой волей... Читая книги о нашествиях диких завоевателей, они представляли прошлое как страшную сказку, как безвозвратно ушедший кошмар. В октябре прошлого года эта страшная сказка повторилась.

Немецкая неволя оказалась страшнее монгольской. Русские люди, от четырехлетнего мальчика Жени Грушко до восьмидесятилетнего Харитона Ермиловича Затылкина, будут до смертного часа помнить эти десять месяцев немецкого ига.

Недаром пожилая колхозница, вернувшаяся из-под Старицы на свое пепелище в деревню Плотниково, поднимая кулаки вслед летящему между облаков «мессершмитту», кричала охрипшим от причитаний голосом: — Долетаешься, долетаешься, проклятый! Поймают тебя, поймают... За все тебе будет, за все!

Несколько дней обходили мы еще не остывшие пепелища ржевских деревень, толковали с теми, кто выжил, пройдя сквозь десятимесячную муку немецкого плена. Люди еще не успели прийти в себя. Еще кровоточат неза- рубцевавшиеся раны сердца. Только обмолвись словом «немец», как все начинают рассказывать страшное, еще год тому назад казавшееся невероятным.

Группа выдринскпх колхозников — стариков, старух и молодых — в ожидании наряда на работы толпится у дома правления колхоза. При помощи красноармейцев убрали зерновые. Теперь надо торопиться до дождей обмолотить — сдать государству, получить на трудодни... Лица у людей бледные, со следами недавно исчезнувших голодных отеков. Наперебой рассказывают, каков он, немецкий «новый порядок».

— Меня за зиму шесть раз с малыми из избы в избу перегоняли. По семь семей в одной избе жили. А они, как баре, в наших избах развалились. Глумятся. Куражатся. Чуть слово скажи — палкой по загорбку, а то и хуже. — Сколько от нас людей под Зубцов согнали — не сосчитать! Там уж людям совсем гибель подошла. В голоде, в холоде зиму перезимовали. Если четверть живыми вернется — слава богу... Они на нас как на пусто смотрели. Собаке от них было больше почета, чем русскому человеку.

— Порядок у него известный был: еще не успел порог переступить, уж глазами по углам шарит — где сундуки стоят, где одежа к ак а я висит. Под метелку все забирали. Хватают и между собой вздорят, кому что. На игрушки ребячьи и на те посягали, ненавистные. Нахапают и давай у нас же в избах тонкие доски с переборок отдирать, ящики сбивать да наше добро в них упрятывать, посылки ладить...

— Объели нас за зиму начисто, как саранча. Картошку съели. Капусту съели. Хлеб у нас повыгребли. Ни на дворе, ни на житнице ни синь пороха не оставили. А как пришла весна, словно в насмешку объявили — сейте, огороды копайте! Такие щедрые да торозатые стали — лошадей, говорят, у нас воинских берите в подмогу. Знали ведь, подлые, что нечем нам засеяться, нечего на огороды садить, вот в издевку и прикинулись добрыми...

— Пленных они наших мучили — страшно вспомнить. На дворе зимой мороз лютый, а они пленных гонят раздетых, разутых. У иного одни портянки на ногах намотаны, а кой и вовсе босиком по черствому снегу идет, бедняжка... Сами пленных не кормили и нам не давали. У нас хоть и у самих есть нечего было, а как увидишь таких-то несчастненьких, последнюю лепешку жмыховую у ребят своих возьмешь и бежишь на улицу.

Так на-поди — не смей подавать, не смей подходить. Чуть что, прикладом по голове или по спине конвойный немец з а светит. А огрызнешься — и застрелит ни за здорово живешь. Климова вон старуха сунулась было огрызнуться. В нее штук десять из автомата залепил один белобрысый... — Никакой нам воли не было — ни на жизнь, ни на смерть. Все в ихних руках. Шагу шагнуть от дому не давали. Из толпы вышел пожилой колхозник, молча слушавший разговор словоохотливых соседок.

— Вот именно, ни шагу шагнуть... Это хуже чем в крепостном праве. Видишь, вон, за оврагом, за речкой, пепелище лежит. Там деревня Глебово была. Я сам глебовский, а дочки мои сюда, в Выдрино, замуж выданы. До Глебова рукой подать, а я десять месяцев не знал, что с моими дочками.

Комендант еще в прошлом году собрал нас и через переводчика стал строгие наказы давать. Ежели кто немецкому солдату грубит — смерть. Ежели кто пленных красноармейцев прячет — смерть. Ежели кто разведчикам красным про немцев будет рассказывать — смерть. Ежели кто от своего дому дальше двухсот метров отойдет — смерть. Послушали мы — невеселое дело! Куда шаг ни ступи, везде — смерть. Нигде нам от немца жизни не видно...

С зимы я каждое утро на задворки выходил, глядел на Выдрино — ежели над крышами у дочек дым поднимается - значит, живы они. И они тоже на нашу трубу посматривали... Вроде как беспроволочный телеграф получался. — Вот они, немцы, культурными считались. А ку л ь тура у них какая-то неладная. Остудят в избе, и все зябнут. Велят круглые сутки печи топить. И жаришь до тех пор, пока пожар не случится. Ты им говоришь — почто зря дрова изводить, лучше двери в сени закройте... Гневаются, того гляди, тумака дадут — «молчи, матка! » — и опять велят за дровами идти.

— А когда они, бесстыжие, при женщинах голиком раздеваются, в корыте плещутся, когда они за столом воздух портят, когда они под себя в избе ходят,— это культура по-ихнему называется?

— Опять же на девок и молодух, как жеребцы стоялые, набрасываются... Каторжная ихняя культура, бесстыжая... Неужели они и у себя дома такие? Председатель колхоза выходит из избы и медленно, раздельно ударяет шкворнем по висящей под обожженным деревом ржавой немецкой каске. Бригады отправляются на ток, на молотьбу.

Заходим наугад в соседнюю избу. В избе, кроме хозяйки, старой Акулины Ивановны Морозовой и ее одиннадцатилетнего востроглазого внучка Тольки, никого нет. Стукоча ухватами, Акулина Ивановна рассказывает грустную повесть о несчастьях своей семьи. Одну дочку с семейством под Зубцов немцы согнали — ни слуху ни духу уже много месяцев,— может, пропали все. Жила со снохой — Толькиной матерью — да двумя внуками. Сноху и внука старшего, шестнадцатилетнего, убило насмерть... Так и остались на белом свете — старая да малый. Одна отрада, что свои пришли — не дадут пропасть. Изба еще сохраняла все вещественные признаки немецкой «культуры». В стенах торчат огромные гвозди — следы только что убранных нар. Нары делали из разобранных перегородок. Ни стола, ни шкафа, ни стула, ни табуретки. Все растащено, сожжено, истреблено. Стены и потолок густо оклеены немецкими газетами.

В углу валяется захватанный иллюстрированный юмористический журнальчик густопорнографического пошиба. По стенам наклеены вырезанные из журналов фотографии и картинки, изображающие голых женщин. В простенке между окнами — нарисованный от руки бумажный занавес, на манер театрального.

Потянешь за шнурок — занавес скручивается, и под ним на стене порнографический рисунок. Над этим сооружением надпись на немецком языке: «Художественная выставка». От этой «выставки», от всего «оформления» избы веет вызывающим тошноту духом арийской культуры, смердящей псиной прусской казармы.

Так они и живут на войне — воруют, мучают, насильничают, а в перерывах между актами своего «исторического предназначения» пускают тягучие слюни перед настенными «художественными выставками» и пишут своим Гретхен, Анхен, Минхен паточно-сентиментальные письма.

Насколько неизмеримо выше, чище, благороднее и человечнее их эта неграмотная русская крестьянка, гремящая у печи остатками жалкой утвари! Печальная деревенская улица. Закопченные печи над грудами головешек и серой золы. Избы и сараи, насквозь пробитые снарядами. Вон там, в углу избы, до сих пор поблескивает донце неразорвавшегося снаряда. Неуютное осеннее небо.

Пушки кричат. Журавли курлычут. Самолеты жужжат , как осенние мухи. Знакомая музыка войны. Но, заглушая эту, отодвинувшуюся на юго-запад музыку смерти и разрушения, доносятся до слуха другие звуки. Неумирающий, неистребимый человеческий труд вступает в свои хозяйские права.

Деловито погромыхивает на колхозном току привод конной молотилки. За неимением лошадей по кругу ходят люди, ожившие, повеселевшие, готовые не только привод крутить, а хоть десятипудовые камни ворочать. По золотому посаду ржаных снопов весело, в лад ударяют звонкие кленовые и березовые цепи.

Ребята-подростки поочередно крутят ручки веялок, и на серые дерюги стекает по желобам крупное наливное зерно. В поле, за гумнами, женская бригада пахарей ведет по бесконечным бороздам влажные отвалы медного желтого суглинка, торопясь поднять позднюю зябь под яровые.

Оттуда, с поля, доносится подхваченная ветром задорная девичья частушка: Немец рыжий, конопатый Бегал по полю с лопатой. Милый взял железный крюк, Прописал ему цурюк...

Едва успев перевести дух после пережитого и выстраданного, деревня очищается, прихорашивается. Седой дед, привстав на завалинку, прилаживает фанеру к пустой оконной раме. Мальчишки стаскивают на задворки ржавую рухлядь немецких консервных банок, разбросанных по всей деревне. Из просторной избы, у прогона, молоденькая курносая санитарка медсанбата выметает мусор — обрывки немецких газет и журналов, огрызки, заношенные пилотки с черно-бело-красными кокардами, рваные погоны.

Она сгребает этот мусор кучкой в широком проулке и зажигает его. Едкий желтый дым стелется низко над увядающей травой. Над центром костра выбивается тонкий веселый язык пламени. Серый пепел кружится над костром. Ветер подхватывает его и несет на юго-запад, к Ржеву.

В огне очищается от немецкой мерзости многострадальная, оживающая после десятимесячного оцепенения тверская земля. Горька она, выжженная, покрытая пеплом, обильно политая слезами и кровью.

И оттого ступающие по ней люди остро, до слез на глазах, до спазм в горле ощущают волнующую радость возвращения. Оттого из глаз колхозницы, роющейся в черных головешках на родном пепелище, просвечивает сквозь слезы, как солнечный луч сквозь мелкую сетку осеннего дождя, радость жизни, начинаемой заново.

Источник: "Публицистика Великой Отечественной войны и первых послевоенных лет". Издание- Москва. "Советская Россия", 1985 год

Читайте также:

Сталинград

"Ржевская мясорубка"

"Кроваво-красный снег"

"Беспощадная бойня Восточного фронта"

Женщины-солдаты

"Передовой отряд смерти"

"Я был власовцем"

"Блокада Ленинграда"

Штрафные батальоны

"Хроника рядового разведчика"

Каратели

"Последний солдат третьего рейха"